Робинзон

Виктор Еращенко (справа) и Арсений МоскаленкоВоспоминания и размышления о пьесе Виктора Еращенко

Поверь, я знаю то,
Чего не мог постичь и Фауст многодумный.
Виктор Еращенко

Говорят, в государстве Непал очень мало врачей, да и те никому не нужны. Новорожденных там окунают в ручей с ледяной водой. Если кто-то не выжил — его проблема. Окунувшись впервые в среду молодых литераторов, я почувствовал сильное переохлаждение и едва не умер. Попрощавшийся с будущими приятелями и талантливым руководителем этого объединения — поэтом Еращенко, я спустился на улицу и побрел в направлении площади Ленина. По дороге озноб перешел в лихорадку. Было страшно и странно. Напоследок Еращенко сунул мне в руки несколько книг — ценных книг о вопросах поэзии из личной библиотеки. Я тонул и держался за них. Через пару часов все прошло.

А потом началось исключительное по содержанию время, когда твои личные качества совершенствуются через другого. Виктор долго возился со мной, может быть, даже слишком. Жизнь умеет любить, правда, только себя и посредством лучших. Через них она косвенным образом любит и тех, кто еще мал и глуп, но при этом способен к росту. Только рос я — по меркам поэта — неправильно. Я не бросил мединститут для занятий литературой, не уехал исследовать жизнь на любую великую стройку и так далее, и так далее. Оба мы проецировали друг на друга свою уникальную идентичность, точнее ее исторический код. Очень глупо, но на ошибках мы и учимся.

В контексте моей специализации — исцеление психических заболеваний — у меня было много учителей. Их девиз: психотерапевт должен иметь ум философа, сердце поэта, глаз художника. Мое сердце выслушивал Виктор. Он, конечно, останется первым учителем.

Линия памяти — закрепленная в нашем уме очень строгими силами — никогда не создает новизны информации. Напротив, она глумится над целостностью, вытесняя и заглушая все остальное. Вместе с тем оставаясь единственной и неизменимой струною сентиментальной сферы. Там — особый дизайн, там навязчиво повторяется заносчивый ритурнель: «в тот момент я был рядом, и я не забуду...»

Я никогда не забуду, как мы сидели втроем на скалистой вершине утеса на мысе Лазарева: поэт Еращенко, прозаик Гребенюков и студент Москаленко. Единственную бутылку водки поэт ненароком разбил, пока мы карабкались вверх по базальтовым кручам. Он маялся чувством вины. Отсюда — через пролив Невельского — был виден как на ладони кусок Сахалина — мыс Погиби. Лучшее место для бегства с печального острова в ту пору, когда его звали «плавучей тюрьмой». Каких-то четыре морские мили... Но, если судить по названию, спасались не все.

— Ну да ладно, — Еращенко с грустью отправил осколки в пакет, прерывая тяжелую паузу. — Придется тогда рассуждать трезво.

Мы начали рассуждать трезво.

— У правительства нашей страны, — разъяснял нам поэт, — накопился огромный запас невостребованной ею власти. Я имею в виду отсутствие права легально распоряжаться преимуществом своего положения, невозможность пожить, наконец, с размахом, получить хоть частицу того, чем давно обладает элита во всем мире. В этом смысле марксизм устарел, и однажды его отменят. Можно видеть, что это — вопрос времени.

Подключив интуицию, с данный выводом стоило согласиться, но исход представлялся вопросом столетий. В тот же день стартовала Олимпиада-80, и снаружи ничто не сулило окончания целой эпохи, до которого Виктор не дожил. Боже мой, до чего тупым я кажусь себе там, в этих скалах с видом на море. Но сейчас я готов перепрыгнуть еще на год раньше. Память хочет начать все сначала...

...Мы ждали гостей в набирающем силы студенческом клубе медицинского института. Случалось, что там говорили о Фрейде и даже сходились во мнении, что он прав. В этот вечер готовилась встреча на тему «Искусство и медицина». Гостей — адвокатов от мира искусств — оказалось двое. Один был спортивно подтянут, одет во все белое, нес гитару. В нем безошибочно угадывался представитель Мельпомены — актер краевого театра драмы Сергей Лычев. Вторым был Еращенко. Студенты — и я в их числе — уже не воспринимали докладчиков, смотрели на звезд. Актеру было под пятьдесят, поэту — немного за тридцать. Еращенко выглядел интересно, хотя некоторые из студентов шептались: «Ох и здорово же он пьет». У поэта было еще молодое, но красное и потертое лицо бывалого человека. Имелись запоминающиеся рыжие баки, придающие его внешности качества истинного арийца или норвежского викинга, а, кроме того, отвлекающие от морщин и мешков под глазами. И бессонные глаза японского самурая.

Проклятое первое впечатление! Поэт из одноименного стихотворения Еращенко — «солнце нес над головою», а потому был он черен и недоступен для случайного зрителя. «Милиционер на вокзале принял меня за бомжа и начал ко мне придираться». С Еращенко это случалось. Но ведь и у Пушкина бакенбарды не светская блажь. Вот, кстати, воспоминания внучки Кутузова, записанные по следам ее встречи с Александром Сергеевичем: «Невозможно быть более некрасивым — это смесь наружности обезьяны и тигра». Однако затем, уже с красной строки, она добавляет: «Когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает, чтобы быть красивым: его разговор так интересен, сверкающий умом, без всякого педантства... Невозможно быть менее притязательным и более умным в манере выражаться».

— Я полагаю, — сказал Еращенко (1)

(1) Если бы выступление Еращенко состоялось сегодня, то кто-нибудь мог бы его записать и выложить на YouTube. Цитируя голос поэта по памяти, я не могу гарантировать точность записи, поэтому следую не букве, но духу и прибегаю к подобной инсценировке, потому что в дальнейшем хочу говорить о театре. И еще я спросил себя: что бы помнили мы о Сократе без цитат его мыслей в сочинениях Платона и Ксенофонта?

Что полезно исследовать разницу между искусством, наукой и ремеслом. Здесь не нужно отталкиваться от профессии. Ремесленник (или техник) работает по установленному образцу, ученый для них образец разрабатывает. Искусство же обращается к источнику, из которого струится все — к бесконечности. И прямо оттуда, уже не гипотетически, но по существу разбирается с проблематикой человеческой жизни.

Я не буду дразнить ученых, но обычно они опираются на гипотезы, они полагают: 1 + 1 = 2. Но, взирая на вещи серьезно, нельзя не понять: на свете не может быть двух идентичных друг другу объектов. Простейшее уравнение 1 + 1 = 2 составили древнегреческие поэты. Нет двух вещей с одинаковым расположением атомов, не говоря уже о совпадении состава протонов, нейтронов и электронов, а также других элементов, сегодня еще не открытых. «Точные науки» являются согласительной абстракцией. Это обычный сговор во имя технологического прорыва, и более того: все это может вообще не иметь отношения к живой реальности. Поэтому, несмотря на великие научно-технические достижения, самые животрепещущие проблемы человечества по ходу подобной игры никогда не решаются.

Искусство умнее такой науки: пропорции, которыми обладает поэт, гораздо точнее. Живое искусство не пользуется приблизительностью. Конечно, в искусство приходит немало ненужных людей, поскольку их манит сюда наиболее отвратительный способ захвата власти. Такое искусство порою считается детским, официальным, больным. Все это не в счет и не креативно. Представьте теперь, что живая пропорция способна лежать в основании нормальной науки. Такая наука могла бы возглавить искусство. Хотите, чтоб первой скрипкой была медицина?

Все просто. Когда-то — до V века до нашей эры — медицина официально считалась искусством. В местах для лечения обязательно находился театр. Название «театр» переводится: «бог, действующий в человеке». Вся жизнь — это в чем-то театр, герой действует — бог оценивает. Бог — как глубинное совершенство самого человека. И если герой забывает свое совершенство, вершится закон внутрисущностной очевидности: я тебя породил, я тебя и убью. О чем весь театр? Поскольку причиной болезни считалась ошибка героя, спектакль изначально творился по образу терапии. Не выяснив правды, серьезный больной не имеет возможностей выжить. Народ размещался вокруг освещенного места, какой-нибудь маленькой сцены, из центра которой доверенные актеры проясняли всю логику небесного режиссера: «Ты мог бы стать богом, но ты превращаешься в животное по модусу собственной ошибки». А, кроме того, эту правду субъект мог узнать через сны или в ходе мистерий. Мистерия — мать всех театров — серьезнейшая древнегреческая процедура, направленная на решение тех же проблем: изгнание зла, экзорцизм, акт возвращения бога в процессе искупления ошибки. Однако туда не пускали больных и преступников. Театр же вечно открыт для всех...

В 1975 году в неприметный хабаровский ТЮЗ приезжает по распределению тридцатилетний выпускник ГИТИСа Станислав Таюшев. Говоря «неприметный», я вовсе не перечеркиваю прежние заслуги маленького, но гордого театра. Хочу лишь отметить контрастную вспышку в его непростой эволюции и вспомнить избитую истину: театр начинается с вешалки, на которой висит пальто умного главного режиссера. Тогда даже детский театр способен подняться к высотам сакральной миссии. Все это — по законам жанра — осознанно выражается внешне: рабочая часть сцены переносится в центр зала. Актеры назвали ее «лобных местом». Игра обострилась еще потому, что стены всего помещения становятся черными. Черный цвет действует как универсальный проявитель, катализатор первичного смысла. В такой атмосфере даже маленькие ошибки недопустимы, в ней блекнут полутона. И в представлении зрителя подобные вещи настраивают на запредельную креативность. Ночь — время сновидений. Внешний мир исчезает, вы, кажется, попадаете в павильон киностудии, где просто не может быть лишних людей. Все соучастники, все втягиваются воронкой искусства. Перед некоторыми спектаклями — на «голгофе» — появляется сам режиссер, уточняя намеченный курс: «Наш ТЮЗ взрослеет с каждым годом». Уверенность и успех у него в крови: Сергей и Татьяна (брат Станислава с супругой) — талантливые исполнители. Многие любят их старую песню: «Я не один, пока я с вами, деревья, птицы, облака», или сегодняшнюю — из передачи «Пока все дома».

Виктор Степанович Еращенко на вечере памяти Петра Комарова. Хабаровск. 1986. Фото Валерия ТокарскогоЕще раз, попутно, вернусь к разговору о миссии лучших театров. Этимон слова «театр» означает «проявление действия бога». Первичный театр — театр экзистенциальный. Это игра бытия, раскрытие бытия в феноменологии существования. «Весь мир — театр» — практически точная фраза, вся жизнь — это, прежде всего, абсолютный театр. Любое известное нам существо — желающее обладать бытием — стремится переживать свое действие во всей полноте, играет на сцене в реальном пространстве и времени. Вторичный театр — театр бессознательного. Он пользуется сценою сновидений. Все смотрят этот театр, однако не все понимают природу и смысл его постановок. Хотя сам субъект — это автор, актер, режиссер, оформитель, зачарованный зритель, а часто и жертва такого искусства. Задача природного, малого, ночного театра — указывать на ошибки субъекта, допущенные им на сцене театра дневного, большого. Актер, как герой сновидения, в этом малом театре — по замыслу бытия — разоблачитель структуры комплекса. Иными словами, разоблачитель структуры, которая образуется из всего, что под гнетом различных трудностей осталось неясным, непережитым, томится в залоге, складируется, а потом выливается в патологии. Великая миссия настоящего театра — обучение катарсису и обновлению. Под катарсисом, если опять исходить из первичной этимологии, подразумевается «преодоление зла ради сближения с Богом».

Еращенко и Таюшев, казалось бы, понимают друг друга. В 1977 году Виктор написал для него одну — так и не поставленную — пьесу, о которой в дальнейшем пойдет речь. «И в конце сезона — „Робинзон Крузо“, — обещает Таюшев прессе, — Очень своеобразную инсценировку знаменитого романа Дефо сделал хабаровский поэт Виктор Еращенко. Пьеса остроумна, в ней много стихов».

Разумеется, все мы знакомы с романом. Если помните, ближе уже к середине Робинзон обзавелся ручным попугаем. «Бедный Робин Крузо! — восклицал попугай, заполняя звенящую тишину одиночества. Где ты был и куда ты попал?» Из него, из способного подражателя, который никогда не говорит от себя, драматург формирует фигуру солидной величины. Этот тип претендует на главную роль. В первой сцене становится ясно, что известный своими неординарными достижениями мореплаватель уже умер. Много разных людей собралось на открытие памятника. Попугай — доктор Ара — читает хвалебную речь. Листает шпаргалки и все искажает, калечит умы. Торжествует реакция. Вслед за тем Робинзон возрождает себя из бронзы.

«А жизнь свое возьмет — авось, что не исчезнет», — излюбленный мотив поэзии Еращенко. Эта музыка подтверждается песней, которая потом прозвучит и в финале:

 

Наша судьба — судьба костра — погаснуть,
Но наша судьба — судьба огня — не угасать.

Развернутая затем от начала и до конца история Робинзона из пьесы остра и универсальна. В ней есть призыв, обращение к очень существенной правде, однозначной во все времена. Крузо учится в институте, посещает бездарные семинары доктора Ары. В обязанности студентов входили «публичные лекции в различных учреждениях нашего города», но только «для ведомости», а юноша ищет реального дела: обращаться — так к массам, говорить — так от сердца. Робинзон отправляется в порт, где пытается выступить перед матросами, поделиться мечтой о грядущем «гелиополисе». А когда моряки разбегаются с лекции, Робинзон сам идет моряком на корабль. Он уходит в народ. Дальше следует буря, кораблекрушение и выживание на острове.

Прочитавшие пьесу (2)

(2) Найти это пьесу непросто, поскольку драматургия Еращенко официально не издавалась. Но книга уже существует. Миниатюрный тираж, размноженный на обычном принтере, был роздан в дальневосточные библиотеки. Вдохновительница проекта — Валентина Катеринич, художник — Николай Холодок, верстка Александра Врублевского.

Прочитавшие пьесу (2), могли бы найти параллели с легендой о Будде. Юный принц узнает о суровой реальности жизни, о безвыходном кризисе мира людей и решает отправиться в путь, чтоб найти избавление от страданий. На приказы отца отказаться от дерзкого плана сын ему отвечает: «Если так, то исполни мое желание, избавь меня от мук старости, болезней и смерти». Прошагал он немало дорог, повстречал многочисленных мудрецов, но в итоге признал: «Все существа приходят в этот мир в одиночестве. И так же его оставляют. Всю свою жизнь они одиноки в своих страданиях. В сансаре нет друзей». Не предусмотрено никакой демократии в области ума. В глубине одиночества и в предельном согласии с самим собой он достиг просветления: «Я открыл учение, подобное нектару, глубокое, спокойное, вне всяких умопостроений. Светоносное, несотворенное. Если я открою его людям, никто его не поймет».

В общем, так все и вышло. Робинзон, поседевший за годы странствий и воскресший на собственных похоронах, обладающий даром предвидеть будущее и лечить от тяжелых болезней, обращается к людям. Он уже не наивный студент, а толковый учитель. Но никто не способен его понять. Он опять одинок, только вовсе не как матрос на далеком острове. Одинок, как пловец в океане. Помните Пушкина? Элегия «К морю»:

Мир опустел... Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран.

Он еще говорит, только голос становится тише. Наливаются странным металлом непослушные руки и ноги, костенеет язык. И затем — на глазах у сограждан — весь этот выстраданный изнутри опыт, истина Робинзона, опять обращается в бронзу.

М э р. Леди и джентльмены! Мы кое-что припасли для финала...

Рабочие несут негнущегося Робинзона.

П о п у г а й. Не хочешь быть памятником? Никуда ты от этого не уйдешь! Вставай — ради общего блага!

М а т ь. Теперь-то он никуда не уплывет.

Отец. Не расстраивайся, Робин, мы должны гордиться.

М э р. Порядок.

П я т н и ц а. Страшно, бог! Надо молиться и танцевать!

«Истина, — утверждали исследователи народ-
ничества, — во многом более не тайна. Для чего же народы не стараются уподобиться мудрецам? Вот в чем состоит тайна». Это — важная тайна. Почему человек, представляющий мир большинства, не последует зову своей глубины? Ведь до этой поры — с точки зрения бытия — его просто не существует. Как он предал важнейший из выборов: не посмел защититься внутри от воздействия массы, не решился отважно уединиться в себе, причаститься гармонии вечности, красоте бесконечных проектов, ожидающих мудрого исполнителя?

Есть у этого таинства и другие аспекты, те, что связаны с миром системы. Людоеды из пьесы Еращенко чуть не съели несчастного Пятницу, потому что он был слишком умный. Поясню. Мы прописаны в двойственном универсуме: мир души — мир материи, зло и добро, субъект и система. Здесь одна половинка должна полагаться на ум, а вторая — на силу. Призрак истины в мире систем порождается силой. Блеск холодных штыков, арифметика голосующих рук, негодующий взгляд иль зрачок пистолета, мощность взорванных бомб, тонны сброшенных бюллетеней. Это — в общих чертах — бесконечные формы насилия. Перевес в один голос меняет всю истину. Совершенных систем не бывает. А душа неизменно взывает к разумным законам, ищет точных критериев справедливости, абсолютной прозрачности аргументов небесного социума. И баланс достигается взвешенными решениями. Торжество величайших умов не должно саботировать общий порядок, помогающий выживанию множества индивидуумов. Набросаем такую картину: миллионы работников нефтедобывающей отрасли, у которых имеются семьи и дети, не должны пострадать, если кто-то предложит замену нефти. Этой логике следуют все институты системы. Это точно не тайна. Кант, к примеру, давно — вот уж с лишком как двести лет — описал три источника стереотипов, «три интуиции, манипулирующие разумом», которые не дают человечеству стать взрослым. Три кита: медицина, юриспруденция и религия. Все они — без малейших сомнений — представляются жизненно необходимыми для народа. А мудрец глубиною ума постигает простейшую вещь: грех, болезнь, преступление по сути одно и то же. Даже знает, как эту проблему решить, и решает ее для себя. Он хотел бы помочь, но не в силах помочь остальным, тем, кто трудится на систему. И они, в лучшем случае, перестанут его замечать как сомнительного субъекта, «врага народа».

Непременное качество умного человека — это навык спокойно переносить экзистенциальное одиночество. Заниматься своей одинокой задачей, не сражаясь с системой. Помогать миллионам сограждан — это дело великих политиков. Даниэлю Дефо посчастливилось выйти на этот масштабный уровень. По согласию с королем он не стал занимать государственных должностей, но при этом — с позиции мудреца — возглавлял разведслужбы Британии. Позже, правда, случилось непоправимое. И Дефо предают символической — как и нашего Достоевского — казни, а затем отправляют в тюрьму, навсегда отлучают от власти. Не смиряясь с подобной судьбой, он напишет великий роман о скитаниях Робинзона. В контексте отсутствия власти — судьба Робинзона — это удел миллионов. Роман приобрел грандиозный успех. Ну и, кроме того, как редчайшее исключение, сочинение писателя превратилось в событие политического измерения. Оно изменило весь мир, повлияло на становление европейской цивилизации. По сути, в романе показана изнутри психология истинной предпринимательской деятельности. Если брать шире — то психология индивидуального творчества. Способные граждане могут проверить: ваш путь к успеху лежит через необитаемый остров. Дефо заявил это в нужное время, в переломный момент истории. При этом еще огорчался, что книгу его до конца так никто и не понял.

В ответ на несостоявшуюся премьеру своего «Робинзона» Еращенко пишет:

Сходились несколько друзей,
Мечталось вольно и красиво.
Но — груды черные углей
И стойкий запах керосина.
И сострадательная ложь
Хитра — мудра — витиевата,
И ты, обманутый, бредешь
От погорелого театра.

Возможно, отказываясь от предложенной ему взрослой пьесы, Таюшев ссылался на политическую обстановку. При этом и автор, и режиссер хорошо понимают, что в целом подобные обвинения довольно условны. Возьмем для примера «крамольную» строчку из песни Крузо: «Мне снилась родина, которой нет на картах». В это время — по ходу пьесы — герой отмечал юбилей проживания на острове. Двадцать лет одиночества. Робинзон захотел умереть. Попугай говорит ему: «Как же так? Ты прекрасно обходишься без людей и гордишься этим. Хочешь вернуться домой, чтобы опять сбежать? Что стряслось?» Крузо: «Не та логика! Как будто нет потребности в счастье высшем, мечты о несбыточном. Как будто нет памяти о другой, настоящей родине, где нас ждут». Затем звучит песня о родине, которая, кстати, начинается со слов: «Мне снилась женщина и лес в лучах заката». В этом смысле римейковый Робинзон у Еращенко гораздо сентиментальнее настоящего.

Откроем дневник Робинзона в романе Дефо: «Я ушел от всякой мирской скверны; у меня не было ни плотских искушений, ни соблазна очей, ни гордости жизни. Мне нечего было желать, потому что я имел все, чем мог наслаждаться». И далее: «Я был вполне счастлив, если только в подлунном мире возможно полное счастье». При этом — одновременно — он мог опускаться на землю и шел обрабатывать поле, выращивать рис, кормить своих коз, обучать попугая мелодии человеческой речи.

Эта тема невидимой родины у Еращенко есть все тот же Небесный Иерусалим, сходящий на Землю в конце ее истории. Небесный социум. Посмотрите на этот прозрачный символ глазами интернационалиста, националиста, царя, революционера, народа. И что? Искусство, что важно отметить, в основе своей не имеет отношения к политической злободневности. Поэты не черпают вдохновения в людях, в политике или культуре. Он всегда оставляет за скобками любое физическое, математическое, психологическое знание. Поэт устраняет себя как ученого, ремесленника или политика. Он «внемлет арфе серафима», он «списывает» слова из вечного чистовика, в котором нет вытеснений. Представьте себе бытие словно мир, где мы есть до рождения и после смерти. В этом нет ни малейшего подвига, чтобы там оказаться, как и нет ни малейшего смысла присутствовать в этой нирване чуть дольше, чем требует наша перезагрузка. Бытие совершенно, там все есть. Оно не нуждается в нас, но там можно все черпать, там можно «списывать», оттуда можно нести сюда. Смысл, вообще, только в действиях. И притом у поэта всегда остается выбор, даже если заветную сцену уничтожил коварный пожар.

Но если роли не дано,
Начни от вешалки, до сцены,
Руби пазы — к звену звено —
И возводи другие стены.

Какой же театр он начал строить? Какие звенья собирать? Ведь многим поэт и запомнился, прежде всего, как руководитель литературного объединения, как умелый строитель театра судьбы, как ловец человеческих душ. В отличие, например, от Гоголя, который сокрушался: «Чем более поэт становится поэтом, чем более изображает он чувства, знакомые одним поэтам, тем заметней уменьшается круг обступившей его толпы», Еращенко исповедовал мысли о том, что своего читателя он должен активно воспитывать всеми доступными средствами. И еще, что касается мысли о том, что «марксизм устарел». Вы думаете, он соболезновал марксизму? Да ничего подобного! Он просто думал, как дальше жить. Он раздумывал только о жизни. И свободно менял свои взгляды.

Как-то ночью мне Виктор сказал:

— Перед тем как возглавить ЛИТО, я был точно уверен, что там соберутся такие, как ты, и что вас будет много. Прошло десять лет, и я вижу, что ты — один. Наверное, так и должно быть. Лев Толстой — он ведь тоже один...

Здесь я должен добавить, что по части любых комплиментов поэта, по идее, меня бы должна превзойти молодая его ученица — синеокая поэтесса Марина Савченко.

Если я оставался с ним на ночь, он обычно звонил моей маме:

— Добрый вечер, Алиса Васильевна. Вот сейчас уже очень темно, а на улице — злые милиционеры. Я думаю, будет спокойнее, если Арсений переночует у меня.

В его кабинете лежала недавно законченная глава новой пьесы «Ватага». Она открывается сценою волхования: «И что лукаво бысть в дому том, в нем прочтется сия молитва, яко да разрешится. Аще будет на небеси связано или на земле, или в море, да разрешено будет!»

— Вообще-то мне следует выспаться, — говорил я, очнувшись от колдовства, на правах здравомыслящего студента. — У меня ведь с утра анатомия, а потом еще лекции.

На случай гостей у Еращенко была приготовлена очень удобная раскладушка. Он сам — по моим наблюдениям — ночами не спал. Зато уже днем мог уснуть за столом, порой посреди интересной беседы. Бывая у Виктора, я иногда просыпался глубокой ночью, но видел примерно одно и то же. Как алое пятнышко тлеющей папиросы растет в темноте, наливается жаром, на миг освещая поэта, глубокие складки лица и пристальные глаза. Я видел камлающего над моей колыбелью шамана. И веки мои закрывались. Мерцающая искра его папиросы затем рассыпалась на мириады огней и смешивалась с деталями сновидений.

Арсений МОСКАЛЕНКО