Я в Музее изобразительных искусств

Моя связь с музеем началась с того, что в наш пионеротряд при коммунистической академии (тогда пионеротряды были не при школах, а при учреждениях) пришла сотрудник музея Софья Васильевна Разумовская и попросила выделить ребят для консультации в помощь работы над выставкой Древней Греции для детей. В их число попала и я. С нами занимались по мифологии, истории и искусству Греции. После окончании выставки мы остались в музее, слушали экскурсии, лекции. Когда не хватало экскурсоводов, нам доверяли водить экскурсии для детей. Незабываемой была для меня экскурсия с мальчишками-беспризорниками. Старше и выше меня по росту, только что отловленные, от которых пахло псиной и асфальтовыми котлами, эти ребята еще никогда не выпускались из Зачатьевского монастыря, куда их поместили.

Итальянский дворик с конными статуями Донателло и Вероккио произвел на них сильное впечатление. Но мне хотелось показать им французскую живопись 17-18 веков. Величавые и строгие полотна Пуссена внушили им восхищение и уважение. Но я повела их к Буше, придворному живописцу Людовика 14-го, самого легкомысленного и чувственного любимца придворной аристократии, говорившей: «После нас хоть потоп». Картина «Геркулес и амфала» — шедевр нашей музейной коллекции — написана еще молодым живописцем, полным сил и темперамента. Добродетельные мамаши со своими питомцами старательно обходили это полотно. Молодые женщины и девушки около него не задерживались, их пугала его откровенная чувственность. Не помню что я говорила о сочетании голубого и розового и об искусстве и идеологии разлагающейся аристократии, но наступившая тишина, побледневшие лица ребят меня испугали. Я поняла, что если кто-нибудь фыркнет, я провалюсь через пол. Но выдержали. Даже когда я читала огромную стенгазету, посвященную музею и написанную на обратной стороне рулона обоев, растянутую на толстых стенах узких монастырских коридоров, ничего об опасной картине написано не было.

После окончания школы, когда меня не приняли в геологический техникум за отсутствием рабочего стажа и рабочего происхождения, Софья Васильевна привела меня к директору музея Вячеславу Полонскому, о котором есть стихотворение у Маяковского «Вячеслав Полонский и Венера Милосская». Показав на мой пионерский галстук, она предложила взять меня на работу как будущую партийную прослойку. Но здесь она ошиблась, так как выше комсомолки я не поднялась. Для таких же, как я, неприкаянных девиц были организованы музейные курсы. Преподававший у нас Борис Заходер успел перед тем, как курсы развалились, написать для каждой характеристику. У меня была самая убийственная: «Ленива, самоуверенна, легкомысленна». Таня Айзенман, защищая меня, горячо с ним спорила, но он остался при своем мнении, а ей дал самую лестную характеристику, в чем не ошибся. В то время вход в музей был бесплатный, так же как проведение экскурсий. Тем не менее наши экскурсоводы находились под неустанным контролем и проверкой методических и ученых советов, следящих за проведением марксистко-ленинской эстетики и анализа социалистической функции произведений.

Единственный, кто был свободен от докучливой опеки, кто мог свободно импровизировать, развивать свободно свои мысли — это лектор городского экскурсионного бюро Харузин. Молодой, пластичный, с сильным красивым и выразительным голосом, он сзывал к себе слушателей из всех залов музея, так что остальным экскурсоводам оставалось идти в буфет. Но его не любили, злые языки говорили, что он водит экскурсии даже по собачьим выставкам.

Слушателей он зачаровывал так, что мог сделать с ними что угодно: снять шаль с растроганной тетушки и показать на себе как драпировалась античная тога. Мог рассказать новеллу Боккачио или анекдот.

Человек неординарных поступков, он мог пожилой некрасивой с проваленным носом смотрительнице, служившей много лет в музее, преподнести букет белых роз. Нас, девчонок музейных курсов, любил озадачивать умными вопросами, причем, самый глупый ответ поворачивал так, что он приобретал глубокий смысл. Однажды, подведя меня к киоску, спросил, какая мне книжка больше всего нравится. Чтобы не ломать голову, я ткнула наугад в самую дорогую. Это оказалась монография с авторскими оттисками цветных линогравюр Остроумовой-Лебедевой. И тут же получила ее с дарственной надписью.

Однажды он устроил для нас, и думаю, для себя, незабываемый праздник. В то время электрический свет был только в полуподвальных помещениях и в вестибюле, где проводились собрания. Последняя лампочка помещалась наверху лестницы, где за железной решеткой сидел вахтер и начинался Итальянский дворик. И вот в перерыве одного из собраний Харузин предложил нам экскурсию по верхним залам слепков. Сбор был назначен у подножия Давида. Для этого надо было незаметно проскочить мимо вахтера и уберечься от светового круга от лампочки, делая вид, что идешь в туалет, который там находился.

Собрались все, даже самые трусливые. Затаив дыхание, поднялись по лестнице и вошли в хорошо знакомые греческие залы. Но что это? Светлые боги Эллады как будто выросли. Облитые голубым лунным светом, льющимся через стеклянный потолок, они словно ожили, чуть улыбаясь и двигаясь. Речь Харузина звучала таинственно и вполголоса. В следующем Средневековом зале потолок был перекрыт. В кромешной тьме чиркая спичками, шли мы, и раскрашенные фигуры начинали корежиться, отбрасывая тени на стены и потолок. Из темноты высовывалась то рука с язвами от гвоздей, то запрокинутая голова Христа в терновом венке. Нас охватывали восторг и ужас. Наконец мы налетели на баррикаду стульев, и грохот эхом покатился по всем залам. Но все окончилось благополучно. Сонная скука собрания еще продолжалась, наше путешествие никто не заметил. Естественно, такой человек долго не продержался, вскоре попал в места довольно отдаленные.

В тридцатых годах Музей изобразительных искусств шефствовал над Гознаком, печатавшим открытки с картин нашего музея, кстати, очень хорошие. Рабочие приходили в залы и, стоя перед оригиналами, корректировали свои клише и оттиски, добиваясь максимального совпадения в цвете. Для них сотрудники просветбюро устраивали костюмированные вечера, живые картины, викторины, уроки рисования, которые вели ученики Фаворского, а я как представитель музея, дежурила и отмечала присутствующих.

«Валя, а ты чего не рисуешь?» — обратился ко мне однажды Андрей Дмитриевич Гончаров, впоследствии ставший моим любимым учителем первого курса. Я начала рисовать. Надо мной стоял пар столбом от усердия, карандаши ломались, бумага протиралась до дыр, а рисунок расползался. После четырехлетнего перерыва открылся прием на единственный в Москве факультет, готовящий художников — графический факультет Полиграфического института, в который мне удалось поступить в 1932 году и который располагался в бывшем здании «Школы живописи, ваяния и зодчества» и ВХУТЕМАСа, воспетых в стихах Пастернака. В их стенах учился Маяковский, и выживший из ума старик-лаборант говорил нам: «Вот бузите, бузите, как Маяковский, а потом застрелитесь».

Конкурс на прием был огромный. На нашем курсе учились дети учителей наших художников: Леонид Герасимов, Митя Павлинов, Никита Фаворский, Лена и Соня Родионовы, Володя Домогацкий, сын скульптура Домогацкого.