Мы сидели в маленьком уютном кафе. Звучала какая-то тихая неназойливая мелодия. За окном свисали ветви с желтыми осенними листьями. Сквозь них сквозило яркое, пронзительно синее, небо. Запах хорошего кофе изолировал нас от говора соседей и погружал в воспоминания. Вспоминали детство, юность, студенческие годы. Вдруг, казалось бы, совсем не к месту, всплыло слово «голод». Детство наше пришлось на военные и послевоенные годы, и самые яркие устойчивые воспоминания вызывали не бомбежки и взрывы снарядов, не то, как бухали пушки и строчили зенитки, и не то, как мы с мамой и сестренками бегали и прятались от них по подвалам, а хронический голод маленьких зверьков. Постоянно хотелось что-то есть. Голодное, изнуренное лицо учительницы, голодные глаза моих одноклассников и однолеток, голодные матери, прятавшие на груди случайно доставшуюся картофелину или морковку, голодные тощие люди, бредущие по дорогам, распухшие от голода неузнаваемые соседи, с тяжелыми, как бочонки, ногами, сидящие в пустой хате за пустым столом. Чем же люди питались? Как выживали? Как ни странно, но особенно тяжелыми в моей памяти были не военные, а два послевоенных года. Два года подряд страшных засух и неурожая. Конечно, не у всех все одинаково. По-разному. Но особенно сильно страдали деревенские семьи. У них не было продовольственных карточек, по натуральному налогу забирали все, что двигалось и вырастало на огороде, в колхозе только палочки трудодней. По своим детским впечатлениям я не могу судить, что действительно происходило тогда, тем более кого-то винить. Просто расскажу свои ощущения, насколько я их помню. У нас была большая семья — семь человек, но отец был лесничим, то есть служащим — большим человеком по местным масштабам, поэтому мы имели продовольственные карточки. Несмотря на их скудость, это нас здорово поддерживало. Кроме того, в конце войны каким-то чудом у нас появилась корова. Она и стала нашей спасительницей. Благо жили мы в лесной сторожке, рядом имелся покос. Травы хватало. Заготовка сена для коровы летом была нашей основной заботой. Ежедневно три литра молока и ежегодно рожденные ею телята полностью сдавались на налог, остальное шло нам на питание. По меркам окружения мы жили, в смысле пропитания, очень хорошо. В урожайный год, конечно, кормил огород — картошка, капуста. Но вот беда — два года засухи — и в округе шаром покати. Каждое утро, проснувшись, я видел спину мамы, которая просеивала через сито овсяной отсев (комбикорм). (Отец где-то добыл мешок.) Отсеяв палочки, щепки и всякую шелуху, из остатков его мама замешивала тесто и как-то умудрялась печь хлеб. Хлеб получался чернее черного, липкий, как глина, но съедобный. Все шесть человек (от 4 до 12 лет) садились за дощатый, выскобленный ножом стол. На стол ставился медный тазик, наполовину наполненный простоквашей. В нее добавлялась крошечка сахарина (что было роскошью), и начиналась трапеза. Ели деревянными ложками. Очень быстро. Смешно сказать, чтобы кто-то отказался. Это была наша обычная еда практически все эти годы. Из-за однообразия и скудости еды у всех была золотуха. У других, если не было коровы, все зависело от огорода и времени года. Обычно запасы картошки и капусты заканчивались где-то в феврале-марте. Начиналось самое голодное время. Нечего было есть. Многие шли в лес. Готовили ветки и кору липы, чагу березы. Варили. Липа вообще выручала. Идя домой из школы, я мог часами грызть почки и ветки подроста липы, пока не заглушал голод. До вечера не было сил терпеть. Счастьем было найти несколько ягод рябины или шиповника. Так тянулось до середины апреля. В апреле появлялись первоцветы, их уже можно было есть. Начиналось сокодвижение у березы. Почки липы становились все крупнее и слаще. Обнажались ягоды прошлогодней брусники, клюквы. На огородах и колхозном поле вылуплялись из протаявшей почвы редкие промерзшие картофелины, не найденные и забытые прошлой осенью. Подножный корм появился. Можно жить дальше. Чуть позже появлялись крапива, черемша, сморчки, побеги сосны и другие съедобные растения. Ели все, лишь бы набить желудок и заморить червяка. Лес помогал выжить. Потом приходила очередь огорода. Земля начинала кормить. Воспоминания нахлынули горько, болезненно, детально до запахов. — Да, все это так, но, согласись, что, несмотря на все эти тяготы, мы были счастливы. Какие добрые, бескорыстные, душевные люди окружали нас — сказала моя собеседница. А ты знаешь, я была в оккупации, под немцами, и все хорошо помню. Мы жили в маленьком районном городишке на Донбассе, и в нашей хате жил на постое немецкий офицер. Как же мы их ненавидели! Я до сих пор не могу спокойно слышать немецкую речь. То, что они убивали наших, мы, дети, конечно, знали, но в обиходе это как-то не укладывалось в сознании, не воспринималось чувствами, но зато мы очень хорошо ощущали их отношение к нам. Они нас просто не замечали, как не замечают домашний скот или мебель, мы для них не существовали. Представляешь, каждое утро он сидит за завтраком, холеный, надменный, перед ним на столе белый хлеб, масло, колбаса, сладости, — и мы, малыши, жмемся друг к другу на пороге горницы, прячемся за ситцевой занавеской. Три пары голодных глаз, невыносимые спазмы пустого желудка, слезы, слюна, всхлипываем, но молчим. Ни разу не только кусочка — сочувствующего взгляда в нашу сторону мы не увидели. А мама в это время ходила по домам и просила хоть что-нибудь — дети голодные. Потом мы, бросив свою хату, ушли в далекую деревню к тетке. Там и выжили. Слушая этот рассказ, я подумал, что у каждого из нашего поколения, как ни странно это может показаться, свой образ пережитого голода. И тут же в моей памяти всплыло воспоминание, которое вполне может служить олицетворением нашего голодного детства. Прошло столько десятилетий, а он стоит у меня перед глазами — пастушонок. Мальчишка лет двенадцати из соседней деревни, которого наняли пасти скот. Наняли — не то слово, никто ему ничего не платил, договорились за прокорм. Каждый день или несколько дней он столовался в очередном доме. Так за сезон обходил все дома в деревушке. Кормили кто чем мог. Так он и попал к нам в дом. Обедали все вместе за одним столом. Мама даже подсовывала ему самый вкусный кусочек — горбушку того самого черного хлеба, отрезая ее от буханки предварительно смоченным ножом. Чтобы меньше крошился. Так было много раз. Но однажды вечером мама полезла в шкафчик, висевший на стене в малодоступном месте, за хлебом, но не обнаружила там оставленной после обеда половины буханки. Это было ЧП. Первое подозрение сразу пало на нас, но мы так искренне заревели от обиды, что оно сразу отпало. Тогда посыпались версии, кто бы это мог взять без спроса в деревне, где такого просто быть не могло. Решили, что кроме Федьки — «трегубого», жуликоватого парня, соседа по дому, просто некому. Сказали об этом его отцу, дяде Егору, тот, недолго думая, отлупил его ремнем, выколачивая признание. Однако Федька стоял на своем: ничего не брал, ничего не видел. Так продолжалось всю ночь. В доме перебывала, наверное, вся округа, настолько задела и всколыхнула всех, по сути, пустяковая, но сам факт — кража. Утром за текущими заботами обсуждения и версии продолжались, но все они тут же опровергались. В это время, неожиданно для всех, пастушок, который никогда никуда не отлучался, стал отпрашиваться в отгул, чтобы сходить домой в соседнюю деревню, в семи километрах от нас. Его отпустили, но, заподозрив что-то неладное, решили проследить за ним. На роль сыщика отрядили дядю Егора. Он не раздумывая устроил засаду на узкой проселочной дороге, ведущей в Шахлово, и стал ждать, благо дорога была одна. Продолжалось это ожидание недолго. На дороге появился пастушок. Он бодро топал босыми ногами, по лицу его блуждала улыбка, а под мышкой левой руки была зажата та самая злополучная половинка буханки хлеба. Правой рукой он отщипывал от нее крошечные кусочки и отправлял их в рот. Видно было, что он готов проглотить сразу весь кусок, но что-то его сдерживает. Какая-то мучительная внутренняя борьба. Увидев перед собой внезапно появившегося дядю Егора, он оторопел, покраснел так, что было заметно даже на его черном, загорелом от солнца лице, и горько заплакал. Это сразу обезоружило дядю Егора, рука которого по привычке уже готова была схватить за ухо пастушонка. Он молча повернулся и сгорбившись пошел к дому. Мальчишка, глотая слезы, так же молча, пошел за ним. Так они и пришли в деревню. Весть о том, что поймали вора, распространилась мгновенно, и вокруг нашего дома собралась толпа. Мы, ребятишки, конечно, в первых рядах. Пастушок стоял рядом с дядей Егором в центре толпы и беспрерывно плакал. Слезы катились по щекам, оставляя светлые полоски. Нам стало очень жалко его. — Ты зачем это сделал? — спросили из толпы. — Хотел мамку покормить и братьев тоже, они такого хлеба не ели, — всхлипывая, ответил виновник. Всем все стало ясно. Он думал не о себе, а о том, как голодают его мать и четверо младших братьев, оставшиеся в деревне. Отец погиб на фронте, и он единственный кормилец в семье. Собравшиеся молча стали расходиться. — Иди в избу, поешь что-нибудь — вместо вердикта сказала мама пастушонку. — Потом отправляйся домой. После, когда он, успокоившись, собрался уходить, я заметил, как мама завернула в тряпочку тот самый вожделенный кусок хлеба и незаметно сунула его в сумку пастушонка. С тех пор, когда я вижу живописные картины, где пасторальные пастушки играют на дудке, или вижу пастушка с картины А. Пластова «Фашист пролетел», передо мной встает образ нашего пастушонка, изможденного, со слезами на глазах и коркой черного хлеба в руках. Голос собеседницы вернул меня в реальность. Перед нами на столике два бокала французского вина, какой-то замысловатый сыр, две чашечки черного кофе и несколько кусочков белого хлеба. Разительный контраст с только что промелькнувшими воспоминаниями. Молодой мужчина за соседним столом встал, вытер недоеденным кусочком хлеба жирные пальцы и, бросив его в тарелку, пошел к выходу. Как быстро в этом мире все забывается, но как не хочется, чтобы повторилось. Дмитрий ЕФРЕМОВ |
|||
|