- Cлавянская линия жизни
- Дальний Восток: славянская линия жизни
- Вспомним имя
- Копилка памяти
- «Русское диво» Виктора Пичуева
- Вдохновленные искусством
- Наследие
- Скрещение судеб
- Русские стихи с французского чердака
- Поэтические строки
- «Из тайги, тайги дремучей»
- История живая и мертвая
- Взгляд
- «Я поднимаюсь вверх, чтобы тоже спуститься по склону...»
- Ойкумена художника Сибири
- Палитра из дождя, солнца и ветра — дендропластика
- «Сохрани мою речь...»
- Здесь — безмолвие. Дальше — тишина...
- Художники военного поколения
- Цветение сакуры
- Дело всей жизни скульптора Горпенко
- Мир детства
Сестер Цветаевых постоянно сравнивают, настойчиво доказывая порою, что Анастасия Ивановна была высокоталантливой личностью, оригинальной писательницей, философски мыслящим летописцем своей эпохи. Бесспорно, это так. Но себя и свою жизнь после ГУЛАГа и поселения она целиком посвятила тому, чтобы сохранить духовное наследие Цветаевской семьи, воссоздать ту культурную и творческую атмосферу, в которой сформировалась, раскрылась как великий поэт ее старшая сестра Марина. Молодому современнику сейчас трудно поверить в то, что хрестоматийную и одновременно неисчерпаемую Марину Цветаеву, издаваемую на всех языках мира, еще совсем недавно замалчивали и почти не печатали у себя на Родине, что последние годы и дни жизни единственной женщины-поэта, ставшей в один ряд с Шекспиром, Данте, Петраркой, Гете, Пушкиным, были столь трагичными и безысходными, что не поддаются какому-либо объяснению и оправданию... Оппозиция «поэт и чернь», «поэт и власть», а еще точнее — авторитарная власть, в коллизии вечного противостояния достигла своего апогея в судьбе, пожалуй, самого крупного и бескомпромиссного художника слова ХХ столетия. Первые посмертные сборники Цветаевой «Избранное» (1961) и «Избранные произведения» (1965) купить было невозможно: малый по тем временам тираж в 25 тысяч экземпляров не мог удовлетворить читательские запросы. Первые статьи о жизни и творчестве поэта, принадлежавшие перу ее близких — сестры Анастасии Цветаевой и дочери Ариадны Эфрон, а также знавших Цветаеву литераторов и деятелей искусств, авторитетных литературоведов, появлялись, главным образом, в отраслевых и региональных изданиях («Наука и жизнь», сборники «День поэзии», «Литературная Армения» и т. д.). «Толстые» журналы, а ещё очевиднее — ведущие средства массовой информации поэта игнорировали. И более всего по идеологическим причинам: это было время, когда официальная идея на весах аксиологии перевешивала всё, тем более эстетику и художество. Особо строгое табу было наложено на любую информацию о трагедии Цветаевой в Елабуге. Даже в конце 1960-х — начале 1970-х годов, когда первыми робкими публикациями о последних днях жизни поэта в газетах «Комсомолец Татарии» (Р. А. Мустафин) и «Новая Кама» (автор этих строк), полуофициальными «Днями памяти», проводимыми в начале сентября преподавателями и горсткой студентов Елабужского педагогического института на месте предлагаемого захоронения поэта, редкими публичными выступлениями о цветаевском творчестве в одной из местных библиотек и небольшом киноклубе было нарушено равнодушно-отчужденное безмолвие вокруг имени Цветаевой, сведения о причинах и обстоятельствах ее гибели на страницы столичной прессы не попадали. Единственное, на что могли отважиться тогда истинные ценители цветаевской поэзии, — это запечатлеть на магнитофонных лентах воспоминания современников, тех, кто был в Елабуге вместе с Мариной Ивановной, или зафиксировать для себя лично какие-то данные, почерпнутые из бесед с её близкими, реабилитированными к концу пятидесятых годов. Когда представилась возможность встретиться с Анастасией Ивановной Цветаевой и Ариадной Сергеевной Эфрон и убедиться в неопровержимости того, что неоглядная даль художественного мира великого поэта была просто недоступна взору всех остальных, возникло осознанное желание записать всё, о чём говорилось, сохранить в памяти неповторимые интонации их голосов, запечатлеть в слове вдохновенный облик удивительных «собеседниц» и «наследниц» цветаевского Слова. В главе «Последнее о Марине», включаемую ныне во все издания «Воспоминаний», Анастасия Ивановна Цветаева поведала об одной из наших встреч московской осенью 1971 года1. Тогда мы решали судьбу «елабужского гвоздя», на котором в затянутой петле вечером 31 августа 1941 года Марину Ивановну Цветаеву обнаружила хозяйка последней квартиры поэта в Елабуге — Анастасия Ивановна Бродельщикова. Для того чтобы сохранить этот гвоздь, его пришлось вынуть из балки сеней (к сожалению, до наших дней не сохранившихся): дом Бродельщиковых (ул. Жданова, 20, современный адрес — ул. Малая Покровская, 20) за короткое время был продан и перепродан людям, чрезвычайно далеким от литературы и вряд ли в полной мере осознававшим значимость всего того, что связано с именем Цветаевой. Если раньше у Бродельщиковых исчезали мелкие вещи домашнего обихода, к которым прикасались руки Марины Ивановны, то теперь в металлолом сдавались кровати из «комнатушки» за перегородкой, в которую поселили 20 августа 1941 года Цветаеву вместе с сыном Георгием, продавались стулья, в числе которых был и тот, который обнаружила хозяйка дома на месте гибели поэта, и многое-многое другое. Отчаянные попытки сохранить дом и интерьер — готовый, в сущности, музей! — успехом не увенчались. С просьбой посодействовать тому, чтобы дом был выкуплен государством, я обращался в Союз писателей СССР, в «Литературную газету», к отдельным известным в то время ревнителям сохранности литературных памятников (И. Л. Андронникову, например), в адрес «Поэтической тетради» Всесоюзного радио и т. д., но ни на одно письмо так и не получил ответа. Была, правда, необычная просьба из редакции «Литературной газеты» (скорее, личного, чем официального характера) — выпилить часть балки вместе с гвоздем (в частном доме!) и каким-то образом доставить в Москву... Организовать сбор коллективных пожертвований на последний дом Цветаевой в тех условиях, когда статьи в местную газету тщательно проверялись и долгое время находились в отделе пропаганды и агитации райкома КПСС, было абсолютно безнадежным делом. В самом начале сентября 1971 года, когда каким-то чудом вышедшую газету «Новая Кама» с целой полосой «День Памяти Марины Ивановны Цветаевой», подготовленной мною (там, кстати, впервые были опубликованы в более развернутом виде правдоподобные сведения А. И. Бродельщиковой о последних днях поэта), я принес новым хозяевам дома Полтановым, их пятнадцатилетний сын Александр помог мне извлечь из балки сеней кованый граненый гвоздь — безмолвный свидетель эпохальной трагедии не вписавшегося в «новый порядок» Поэта. Скорбный артефакт хранился у меня несколько месяцев в конверте вместе со всеми другими цветаевскими материалами. «Елабужский гвоздь», которому незадолго до того побывавший в прикамском городке Евгений Евтушенко посвятил стихи, вызывал у меня чувство дисгармонии, тревожное ощущение неотвратимости беды и незащищённости от неё... Известие о гвозде почему-то взволновало Анастасию Ивановну Цветаеву: не обращая внимания на мои слова о том, что эту печальную реликвию я сохранил для того, чтобы передать в музей (гвоздь я предлагал многим учреждениям культуры, имеющим хотя бы опосредованное отношение к Цветаевым, но мои намерения и стремления наталкивались на глухую стену абсолютного равнодушия и безразличия) или родным Марины Ивановны, она в достаточно резком тоне, весьма далеком от лирической интонации тех страниц «Воспоминаний», где писала об этом, потребовала передать Ариадне Сергеевне Эфрон единственное, реально существующее, неопровержимое свидетельство гибели Цветаевой: «Вы должны гвоздь обязательно отдать дочери Марины — Але. Всё по праву должно принадлежать ей». Затем сразу же позвонила Ариадне Сергеевне, и через минуту мы говорили с ней так, как будто знали друг друга многие годы. Ариадна Сергеевна расспрашивала меня о Елабуге, о неприглядном, типовом надгробии, незадолго до того появившемся на месте поставленного Анастасией Ивановной в 1960 г. креста с надписью «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева...». Анастасия Ивановна ходила в волнении вокруг меня и повторяла: "Говорите, говорите скорее о гвозде...«2. Нашей с нею встрече (это было в октябре 1971 года) предшествовало эпистолярное знакомство. Летом 1969 года я послал из Елабуги Анастасии Ивановне письмо, в котором просил помочь в поисках места захоронения Цветаевой и прислать публикации об отце и сестре для кафедры русской и зарубежной литературы Елабужского педагогического института, в котором в 1968 — 1971 годах начиналась моя карьера как вузовского преподавателя и ученого-литературоведа. Обратиться к Анастасии Ивановне пришлось потому, что в Елабуге к концу «оттепели» шестидесятых годов имя поэта хотя и не замалчивалось, но и не вызывало искреннего интереса. Сдержанное отношение к М. И. Цветаевой даже со стороны специалистов-филологов, отсутствие живого участия в её посмертной судьбе краеведов, специалистов музейного и библиотечного дела, работников образования объяснялось тем, что повышенное внимание к культуре Серебряного века, а тем более к деятелям этой культуры, которые были в оппозиции к новому режиму или покинули страну после 1917 года, откровенно не поощрялось властями. В своем ответном послании Анастасия Ивановна писала о том, что в 1960 г. «не удалось найти могилу». «Знаю только, — уточнила она, — что в правой части кладбища, у стены», приблизительно в том месте, где и поставила крест «Марининого любимого цвета — зеленоватой бирюзы», который «приняла как судьбу» (письмо от 29 августа 1969 г., поезд Павлодар — Москва). Хорошо помню маленькую комнатку Анастасии Ивановны в густонаселенной коммунальной квартире большого дома старой постройки около метро «Маяковская» (прежний адрес: ул. Горького, д. 26/1). В ней царила атмосфера творческой работы и старческой небрежной хранимости: много ящичков, всяких мелочей, камешков, давно отживших свой короткий век цветов. Черный большой рояль занимал все жизненное пространство. В левом углу — шкафы с книгами в несколько этажей, около маленького темного окна — импровизированный письменный столик. На стенах — копии портретов Марины Цветаевой, Пушкина, Пастернака, родителей — Ивана Владимировича и Марии Александровны. Над роялем — единственная подлинная, недавняя по времени работа — портрет А. И. Цветаевой, написанный маслом. Привлекал внимание большой карандашный рисунок, на котором была изображена юная Марина Цветаева: челка, взгляд надменно-насмешливый — чуть-чуть! — и вместе с тем серьезный, непререкаемо честный. Оказывается, Анастасия Ивановна рисовала его в Сибири, в ссылке, по клеткам — с маленькой Марининой фотографии и благодаря ему не так остро чувствовала одиночество. «Особенно удались глаза, взгляд», — говорит Цветаева. В этом облике, в этом взгляде ничто ещё не предвещает ни боли, ни утрат, ни ухода. Юная жизнь запечатлена в состоянии торжествующего настоящего, в тот момент, когда в душе еще только пробуждается сомнение в гармонии человеческого мира и в целесообразности неумолимых законов бытия... На рояле — гора книг; лежат открытые, с дарственными надписями, с автографами: сборник Павла Антокольского, «Вечерние огни» Фета, подаренные Д. Д. Благим... Стоя у рояля — локти на крышку, — маленькая, сухонькая А. И. Цветаева читает нараспев ранние шедевры Марины Цветаевой, те, что читали когда-то вдвоем... Я ее не просил об этом, она сама вдруг предложила: «Послушайте, как мы с Мариной вдвоем читали: Над миром вечерних видений Мы цепи таинственной звенья, И ещё: Гул предвечерний в заре Своеобразная манера чтения. Нет прихотливой «аранжировки», нет стремления произвести эффект. Есть мелодия: она равномерно повышается и понижается. Мелодия, на первый взгляд, однотонная, однообразная, но невероятно богатая по нюансировке, обновляемая смыслом, бесконечными возможностями вариаций и трактовок. У поэтов существует манера читать стихи «по-художнически» претенциозно, то есть позируя и рисуясь... Здесь, наоборот, все просто и «не ярко», без ложной патетики. Никакого актерства: снова мелодия, снова ее логически-смысловое завершение. Ритм четкий, граненый, чуть торопливый... Спрашиваю, нравится ли Анастасии Ивановне чтение Татьяны Дорониной, очень многим открывшей недоступный до того, многосложный поэтический мир Цветаевой. Она, имея в виду не конкретный, а обобщенный образ исполнительниц, сердито и недовольно в ответ: «... Выходят на эстраду с папиросочкой, в брючках и, Боже, что, как говорят! Выделяют то, что Марина не выделяла, не выделяют главное...». Вспомнила, что одна чтица в поисках адекватных интерпретаций цветаевской лирики приходила советоваться, как надо читать; у нее еще что-то получается. Рассказывала о том, сколь много потеряла при аресте. Был в рукописи роман (или два), был архив, дневники, черновые варианты — всё взяли! Утрачено ли это? сохранилось ли? и где находится? — неизвестно. Вспоминала, как в это трудное время ее поддерживала вера в Бога, вызывавшая удивление у следователя-атеиста, и как она открыто говорила ему, что Господь посылает ей испытание и что каждому воздастся на Высшем суде. Рассматриваю книги, рисунки, рукописи, расположенные повсюду. Вот маленькая акварель: Крым, морской пейзаж. «Это акварель Макса Волошина», — сообщает Анастасия Ивановна. Среди писем, бумаг — подлинник Волошина! Может ведь потеряться... Анастасия Ивановна — с горьким сожалением: «При аресте две большие акварели Макса взяли. Так и пропали они...». Разговаривать с Цветаевой трудно: соседи постоянно приглашают к телефону. Часто выходит из комнаты, оставляя наедине с книгами и только что вышедшим сигнальным экземпляром «Воспоминаний». (М.: Советский писатель, 1971). Читаю о последней встрече сестер Цветаевых в Париже. После 1927 года судьба развела их по разным дорогам. Им не суждено было увидеться и после возвращения Марины Цветаевой на Родину. Заходит речь о надгробии, установленном на месте предполагаемой могилы Марины Ивановны в Елабуге, где с 1960 года стоял «зеленовато-бирюзовый» крест. Анастасия Ивановна говорит о том, почему выбрала именно это условное место — у раздвоенной сосны. В Пихтовке (Новосибирская область), где пришлось отбывать многолетнюю ссылку, случайно обратила внимание на могилу неизвестной юной женщины около дерева с раздвоенным стволом и восприняла эту могилу как некий образ — символ святой, преждевременно оборвавшейся жизни, непреходящей скорби, несправедливо отторгнутой от радости и счастья женской души... В Пихтовке (о жизни там А. И. Цветаева говорила мало, но сказала, что жилось тяжело) отбывал ссылку священнослужитель. Он потом отпел Марину Ивановну и освятил землю, которую прислал, чтобы положить на условную могилу в Елабуге. «Цветаевское» ярко проявлялось в Анастасии Ивановне во время наших московских встреч начала 1970-х годов. К Марине Ивановне она испытывала трепетные чувства, говорила о ней с уважением, даже почтительно, осознавая масштабы и уникальность её художественного дара, значимость для русской и мировой культуры, не по-сестрински, а на языке поэтического восторга, слогом профессионального литератора, ощущающего себя в атмосфере постоянного сотворчества. Могло даже сложиться впечатление, что у Анастасии Ивановны и не было своей семьи, своих детей, своих забот — хотя это, конечно, не так; она неизменно возвращалась к прошлому, все ее мысли и слова были полны воспоминаний о Марине Ивановне, о Цветаевых. «Почему так часто сравнивают Марину с Ахматовой, с современными поэтами?.. — обращается ко мне, словно размышляя вслух. — Марина боготворила Ахматову, умела принести себя в жертву возвеличенному ею поэту и человеку. Но разве можно сравнить Ахматову с Цветаевой? Она и уже, и однообразнее...» Поражали Цветаеву-младшую вкусы и пристрастия современного читателя, ориентация на официально признанные имена. «Недавно один преподаватель рассказывал, — с нескрываемым удивлением говорила она, — что им в институте имени Крупской (Московский областной педагогический институт им. Н. К. Крупской. — В. Г.) на курсах переподготовки доказывали, что лучший советский писатель — Кочетов. Но ведь его же никто не читает и не любит?!..» Переживая сложности творческой работы, Анастасия Ивановна сокрушалась: «Редактор моей книги „Воспоминания“ выбрасывала из рукописи целые главы... Их пришлось заменить мемуарами о Горьком. Этот материал они с радостью включили, а тот, которым заканчивалась книга, так и не вошел, может быть, и не войдет никогда». «Хорошо, — говорю, — что книга вообще увидела свет». «Сама удивляюсь, — отвечает она, — как все это получилось». Свои «Воспоминания» Цветаева так и не видела в свободной продаже. Рассказывала, что в «Книжном мире», где искала их, ей ответили: «Книги нет. Зачем спрашиваете? Вы же знаете, что это уникальное издание!». «Разве эту книгу вы читали? Как же можете об этом судить?!» — ответила Анастасия Ивановна. «А в другом магазине сообщили, — делилась она со мной своей обидой, — что все экземпляры закуплены районным партархивом». Очень огорчало Анастасию Ивановну то, что «Воспоминания» на «черном рынке» продавались по 15 рублей (цена книги — 1р. 19 коп. — В. Г.): «Подумать только! Это в нашей-то стране! И как такое могли допустить?!». С улыбкой говорила по поводу того, что многие восторженно отзывались о языке книги: «Почему так восхищаются? Обыкновенный русский язык. Или уж совсем разучились писать?..» ...Перелистывая «Воспоминания», останавливаю свой взгляд на портрете А. И. Цветаевой. Здесь он подправлен ретушью, в облике, если сравнивать с фотографией, лежащей тут же, на столе, улавливаются изменения: лицо более строгое и менее доброе. «Смотрите, — говорит Анастасия Ивановна, — на этом фото я гораздо лучше, взгляд добрее. А в книге — какая-то хмурая, улыбка почти исчезла». Через минуту—паузу: «И хорошо!.. Буду я им улыбаться на всю Европу за то, что они со мною и всеми нами сделали...» Разговор прерывает телефонный звонок и голос соседки из коридора — опять приглашают Анастасию Ивановну. Вернувшись в комнату, она делится со мною новостью, не скрывая при этом снисходительно мягкой иронии: «Звонил Завадский, хвалил «Воспоминания». Беру трубку и слышу: «Вас беспокоит Юрий Александрович Завадский...». И придумали же такую пошлость: «Вас беспокоит...». Да, теперь он стал знаменитостью... Я ведь его еще совсем юным помню, он был моложе Марины, мой ровесник... Юрий Александрович... Я его быстро на место поставила: «А, — говорю, — Юрочка Завадский, здравствуйте!..». Ещё один гость Анастасии Ивановны — работник Музея изобразительных искусств им. А. С. Пушкина (Цветаевского музея!), — который к моему приходу уже находился в комнате, вспомнил, что в одной из своих, пока неизвестных, прозаических вещей — в «Повести о Сонечке» — Марина Цветаева в памфлетных тонах описала молодого Завадского. «Повесть о Сонечке», первая часть которой впервые была опубликована в Париже в 1938 году, а в России — в 1976 году, в то время была, действительно, известна очень небольшому кругу людей. Анастасия Ивановна, подтверждая слова своего гостя, добавила: «Говорят, что сейчас ходят по Москве списки этой неопубликованной вещи, весь отрывок о Завадском. Не хотелось бы, чтобы его передали Юре. Зачем человека травмировать на старости лет?» На все ортодоксальные сентенции нашего собеседника, отстаивавшего принципиальность жизненных позиций и категоричность в оценках сущности человека, его деяний Цветаева откликалась приглушенными возражениями: «Я никогда не осуждала таких людей. Пусть живут, как считают нужным. Вот, Дмитрий Благой — теперь академик, прислал мне замечательную книгу — „Вечерние огни“ Фета со своими обширными научными комментариями... Когда-то мы вместе в Коктебеле отдыхали. Он своего достиг, склонив голову, приспособившись к обстоятельствам. Другие этого сделать не смогли. Ну и хорошо, если он счастлив. Вреда он никому не сделал, это главное». Но совсем иным было у неё отношение к тем людям, которые, преследуя собственные цели, могли самоутверждаться за счет живущих рядом. К таким она относила, например, Мандельштама: «Ходит, говорит, дышит так, как будто никого и на свете нет, кроме Осипа Эмильевича Мандельштама». Не скрывала, что вернувшаяся из ссылки жена поэта отталкивала её тем же самым, а также неискренностью и постоянным самовосхвалением. Весьма сдержанно отзывалась об Алексее Николаевиче Толстом, о его жене, до того бывшей его литературным секретарем. Анастасия Ивановна поражала редкостным вниманием к людям, которые приходили к ней (часто — совершенно незнакомые, являвшиеся без приглашения и без предупреждения), и в то же время — невероятной доверчивостью. Некоторые пользовались этим. ...Помогаю Анастасии Ивановне сделать в комнате небольшую перестановку, перекладываем и расставляем с нею книги. А она сетует, недоумевая, как могло такое случиться: «Кто-то приходил, я только потом увидела, что пропала Маринина книга „Версты“ (М., 1921. — В. Г.). Очень жаль! Её ведь теперь нигде не найдешь». «А Вы чем занимаетесь?» — неожиданный вопрос ко мне. Отвечаю, что люблю русскую классику, работаю над диссертацией о художественно-философской антропологии И. С. Тургенева. «Да, это лучше, чем писать о современной литературе. Лучше! А сколько у Тургенева замечательных вещей!». И вспомнила его «таинственные повести», «Рудина», «Первую любовь». Осторожно начинаю говорить о доме в Елабуге, ставшем свидетелем последних, самых горьких дней Марины Ивановны, о том, как хотелось бы его сохранить. А. И. Цветаева с безнадежностью в голосе: «Что поделаешь?.. Мы не смогли сохранить даже дом в Тарусе. Куда я только не писала! Даже в горком партии. Ни слова в ответ! В тридцатые годы мы отстояли наш дом. А потом неожиданно пришла весть, что он уничтожен, снесен: понадобилась танцевальная площадка для дома отдыха. Я давно все это воспринимаю как неизбежное... Сколько пришлось пережить из-за могилы родителей на Ваганьковском кладбище! Все-таки кто-то за взятку похоронил своего родственника в том месте, которое мы давно оставили за собой... И в Елабуге дом, видимо, исчезнет... Значит, так тому и быть... Денег у меня нет, чтобы его купить, у Али — тоже. Гонорар за книгу пошел на долги. Куда-либо обращаться с просьбой сохранить дом — бесполезно, думаю». Вспоминает хозяев дома — А. И. и М. И. Бродельщиковых. Рассказываю о них, говорю о том, что Михаил Иванович не всегда бывает приветлив... Цветаева защищает их: «Понимаю их настроение. Представьте, в войну чужая женщина в их доме покончила с собою, сколько хлопот и волнений причинила. Не обязаны же они были хоронить постороннего им человека... И до сих пор ещё напоминают о том. Мне говорил Евтушенко: они просили, чтобы гвоздь передали в Москву... ходят, мол, беспокоят... Спасибо им и за то, что сделали». А. И. Цветаева многое и многим прощает. В самом конце января 1972 года, когда был получен тираж первого издания «Воспоминаний», Анастасия Ивановна прислала мне открытку, в которой просила позвонить и «договориться о встрече скорейшей»: она хотела мне подарить эту книгу. Я застал ее за великими трудами: надо было подписать очень большое количество экземпляров, часть из них — отправить по почте. «Стараюсь написать так, чтобы не повторяться, чтобы каждый человек чувствовал, что мои слова посвящены именно ему. Поверьте, это нелегкая задача», — говорила Анастасия Ивановна. На предназначенной мне книге «Воспоминаний» уже был автограф Цветаевой: «Дорогому Вячеславу Михайловичу Головко на память о моей сестре Марине, о горькой для неё, Вам знакомой Елабуге, о детстве нашем и юности в старой Москве, и о многих странах, городах, людях... С пожеланием успеха в труде и радости в жизни. Анастасия Цветаева. 1. II. 72 г. Москва». Ритм жизни столицы начала 1970-х годов и бытие Анастасии Ивановны, погружавшей своих читателей в атмосферу поэзии прошлого, будней старой, дореволюционной Москвы, были вполне соотносимы. Неповторимые контрасты нового и давно ушедшего, органичные для Цветаевой и проявлявшиеся во всем — в ее облике, поведении, мышлении, привычках, в бытовом окружении, — неизменно сглаживались. Вот мы мчимся с нею вниз по эскалатору метро, спешим под удивленными взглядами спокойно стоящих людей к очередному поезду, подходящему к платформе «Маяковская», а Цветаева, не прерывая рассказа, — через плечо, оглядываясь на меня, делится воспоминаниями: «Это было в начале века, мы с Мариной увлекались тогда революционерами...». Порою неожиданно возвращало в прошлое и само настоящее: нажимаю однажды кнопку звонка у цветаевской квартиры, а дверь мне открывает... юная Марина Цветаева, словно с того самого рисунка, сделанного в Сибири... Внучка Анастасии Ивановны Рита, часто приезжавшая к ней из Павлодара, была удивительно похожа на Марину Ивановну далеких лет начала ХХ века... Впрочем, в проявлявшиеся порою несоответствия нашего и цветаевского мироощущения жизнь вносила свои коррективы. Вот незабываемый пример того, что не только сёстры Цветаевы, но и все мы — «цепи таинственной звенья...». Стараясь помочь в поисках места погребения Марины Цветаевой, Анастасия Ивановна писала мне 29 августа 1969 г.: «... безвестных могил 41 г. много. Думаю — одна из них, где листья земляники (поэт — всегда пророк: стихи М[арины] 1914 г. „Идешь, на меня похожий...“: „Сорви себе стебель дикий / И ягоду ему вслед, /Кладбищенской земляники / Крупнее и слаще нет“». Цветаевская метафизика в те годы не воспринималась мною, поскольку наше поколение воспитывалось в совершенно другой философской парадигме. Последствия этого проявились в самый ответственный и, возможно, единственный, неповторимый момент... Ранней весной 1972 года я пришел на елабужское кладбище, чтобы расчистить место для цветов у надгробия Марины Ивановны. Снег только что растаял, везде лежала прошлогодняя желтая трава, давно высохшие цветы, ни одного зеленого листочка... И вдруг — я с удивлением остановился перед ровным прямоугольником из листьев ярко-зеленой, свежей кладбищенской земляники, находившемся справа, почти у самой стены, немного не доходя до символического памятника... Хотя я и был поражен увиденным, но не придал поистине необъяснимому факту особого значения. Вернувшись в Москву, рассказал об этом Анастасии Ивановне. Она была потрясена и несказанно расстроена: «Почему Вы не отметили это место? Марина Вам знак подавала!.. Надо было положить камень и написать всего две буквы — „МЦ“! Почему Вы этого не сделали?!..» Вячеслав ГОЛОВКО ГОЛОВКО Вячеслав Михайлович, теоретик, историк русской литературы и литературный критик. |
|||
|