Где-то в поле возле Магадана...

Николай Заболоцкий после освобожденияЛагерная тема в творчестве Николая Алексеевича Заболоцкого

По убеждению автора «Колымских рассказов» Варлама Шаламова, «так называемая лагерная тема — это очень большая тема, где разместится сто таких писателей, как Солженицын, пять таких писателей, как Лев Толстой. И никому не будет тесно». Вклад Н. Заболоцкого в мемуарное и литературно-художественное освоение тюремно-лагерного материала достаточно скромен в сравнении с теми же Солженицыным и А. Жигулиным, но этот вклад несомненен, по-своему замечателен.

Как известно, Н. А. Заболоцкий был арестован 19 марта 1938 года в Ленинграде, около восьми месяцев провел в ДПЗ в тюрьме «Кресты» и после объявления приговора Особым совещанием — пять лет лагерей «за троцкистскую контрреволюционную деятельность» — был отправлен по этапу в Востлаг НКВД. С февраля 1939 по 1943 год Заболоцкий пребывал в лагере в районе Комсомольска-на-Амуре — «валил лес в тайге, дробил камень в карьере (...) работал чертежником в проектном отделе строительства». С мая 1943 года писатель находился в Алтайском крае на добыче озерной соды и опять в качестве чертежника — до августа 1944-го, когда был наконец (с задержкой более чем на год по истечении срока заключения) освобожден из-под стражи, но оставлен при лагере — как «так называемый... директивник», то есть освобожденный по директиве и обязанный работать здесь по назначению до конца войны. «Это не совсем полное освобождение», — пояснял сам Н. А. Заболоцкий в письме к жене от 28 сентября 1944 года. Затем — около года труда с лагерными строителями в Караганде, после чего Н. Заболоцкого вызвали в Москву и разрешили заниматься вновь литературной деятельностью. Все названные этапы тюремно-лагерной биографии поэта получили отражение в его дальнейшем творчестве: в «Истории моего заключения» (1956), впервые опубликованной в СССР только в 1988 году, в эпистолярном цикле «Сто писем 1938–1944 года», а также в нескольких стихотворениях 1946–1956 годов.

Небольшая по объему «История моего заключения» поражает концентрацией фактов и мыслей, представляя собой по существу некий конспект проблематики и в известной мере образец стиля последующей обширной и разнообразной лагерной литературы. Начиная с посыла, воодушевляющего мемуарный очерк: такое забыть нельзя, невозможно, такое должно быть обязательно запечатлено и рано или поздно донесено до читателя. С первых строчек повествования бросается в глаза подчеркнутая безэмоциональность автора, его ставка на фактическую сторону дела. Изображаемые события настолько феноменальны, абсурдно-чудовищны, настолько расходятся с показной стороной советской действительности, что должны быть зафиксированы свидетелем в их натуральном виде, безо всяких авторских интерпретаций и художественных прикрас. Принцип протокольного описания происходящего распространяется и на сцены ареста, допросов, и на изображение тюремного быта, двухмесячного движения этапа по Сибирской железнодорожной магистрали. Так, сообщая о своем приводе после обыска дома на Литейный проспект, автор приводит все подробности: «Обыскали, отобрали чемодан, шарф, подтяжки, воротничок, срезали металлические пуговицы с костюма, заперли в крошечную камеру». Рассказывая о допросе в ДПЗ, «который продолжался около четырех суток без перерыва», Заболоцкий не забывает назвать фамилии следователя и его помощника. Выделяется характерная деталь при допросах писателей: ссылки следователей на Горького, призывавшего уничтожать «тех врагов, которые не сдаются». «Апелляция к Горькому повторялась всякий раз, когда в кабинет входил какой-либо посторонний следователь и узнавал, что допрашивают писателя», — бесстрастно дополняет автор-повествователь. Добросовестно фиксирует он все основные приемы и методы, применяемые к безвинному человеку, которого надо заставить сознаться в несуществующих «преступлениях против Советской власти»: лишение пищи, сна, физическое изматывание подозреваемого. Приводится автором и такая характерная, знаменательная деталь: «Зa стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли» (ИМЗ, 8).

В лице заключенного Заболоцкого следователи НКВД столкнулись с человеком редкого мужества и высокого гражданского сознания: «Я протестовал против незаконного ареста, против грубого обращения, криков и брани, ссылался на права, которыми я, как и всякий гражданин, обладаю по Советской Конституции.

— Действие конституции кончается у нашего порога, — издевательски отвечал следователь».

Арестованный Заболоцкий, не сломленный изматывающими допросами, вступил (редкий случай!) в открытую борьбу со следствием, быстро поняв, «что НКВД пытается сколотить дело о некоей контрреволюционной писательской организации». Даже требовал очной ставки с оговорившими его ленинградскими писателями, арестованными до него Б. К. Лившицем и Е. М. Тагер. Заболоцкий не спешит осуждать их в своем очерке, лишь уточняет, что их показания, его изобличающие, «прочитать (...) мне не давали». В дальнейшем выяснилось, что свои показания против него названные писатели «дали под мучительными пытками, после чего Лившиц вскоре был расстрелян, а Тагер, снова допрошенная в 1951 году, от своих показаний отказалась». Таким образом, и этот второстепенный штрих поведения Заболоцкого в процессе следствия говорит о благородстве его личности. «Лишь бы не наклеветать ни на себя, ни на других», не дать палачам «сделать меня бесчестным человеком» — вот главная задача, которую поэт ставил себе во время допросов. Непреклонное сопротивление привело Заболоцкого к помрачению сознания, к уникальной ситуации, когда он вступил в прямую драку с тюремщиками. «Защищаться, не дать убить себя этим людям, или, по крайней мере, не отдать свою жизнь даром!». «В результате нервного напряжения, голода и бессонницы», жестоких истязаний арестованный писатель был помещен в тюремную психиатрическую больницу, где находился на лечении около двух недель. Страница очерка, посвященная этому эпизоду пребывания под следствием, воссоздает, по-прежнему бесстрастно, по возможности точно и детализированно, картину клинического состояния больного автора, считающего своим долгом упомянуть врачей, его лечивших: «Из них я помню врача Гонтарёва и женщину-врача Келчевскую (имя ее Нина, отчества не помню»).

Комментарий автора очерка удивительно сдержан, отвечает главной цели — повествовать о том, что действительно имело место. «Так это было на земле», — как писал в это же время Твардовский, осмысляя трудное прошлое. Заболоцкий позволяет себе пока лишь следующее скромное признание: «Только теперь, восемнадцать лет спустя, жизнь, наконец, показала мне, в чем мы были правы и в чем заблуждались». Но начало прозрения в те тюремные месяцы все же фиксируется, «тень догадки мелькала в головах наиболее здравомыслящих людей», пусть и в виде предположения фантастического: «В моей голове созревала странная уверенность в том, что мы находимся в руках фашистов, которые под носом у нашей власти нашли способ уничтожать советских людей, действуя в самом центре советской карательной системы». И мемуарист считает своим гражданским долгом запечатлеть все ужасы ночных допросов в «многоэтажном застенке на Литейном проспекте», «эти вопиющие извращения в следственном деле, эти бесчеловечные пытки и истязания», в том числе неимоверные физические испытания и унижения, вызванные скученностью заключенных в тесных камерах, невозможностью «уединиться ни на миг».

Николай Заболоцкий хотел получить только «живую жизнь». В свете этой задачи он воссоздает и «целую одиссею фантастических переживаний» заключенных во время двухмесячного движения по железной дороге на Дальний Восток. Как и ранее, на этих страницах автобиографической повести Заболоцкий подчеркивает чрезмерность действий репрессивной машины сталинского государства по отношению к измученным, забитым, несчастным людям. Негодование автора, чувствующееся за бесстрастным тоном рассказа, в этих описаниях сопровождается порой юмором. Так, рассказывая о переводе в тюрьму «Кресты» в летнюю жару, о маленькой камере, куда его поместили, автор рисует картину одновременно и трагичную, и комическую: «Десять голых человеческих фигур, истекающих потом и изнемогающих от жары, сидели, как индейские божки, на корточках вдоль стен по всему периметру камеры. Поздоровавшись, я разделся догола и сел между ними, одиннадцатый по счету. Вскоре подо мной на каменном полу образовалось большое влажное пятно». Подобный же эффект — хоть немного разбавить ужас тюремного быта нынешним воспоминанием о нем — имеет и гротескное описание проверки заключенных в вагонах, следующих по этапу. «Для того чтобы пересчитать людей, нас перегоняли на одни нары. С этих нар по особой команде мы переползали по доске на другие нары, и в это время производился счет. Как сейчас вижу картину: черные от копоти, заросшие бородами, мы, как обезьяны, ползем друг за другом на четвереньках по доске, освещаемые тусклым светом фонарей, а малограмотная стража держит нас под наведенными винтовками и считает, путаясь в своей мудреной цифири».

«История моего заключения» Заболоцкого вносит свою лепту в давний литературный спор о месте и роли уголовников — преступного мира, соседствующего с политическими арестантами. Автору чужда какая-либо романтика преступного сообщества, ставшая модной в годы так называемой «перековки». Его взгляд на уголовников, как и у В. Шаламова, аналитичен и трезв: «С их точки зрения, мы были жалкой тварью, не заслуживающей уважения и подлежащей самой беспощадной эксплуатации и смерти. И тогда, когда это зависело от них, они со спокойной совестью уничтожали нас с прямого или косвенного благословения лагерного начальства». Заканчивается автобиографический очерк Заболоцкого картиной прибытия эшелона с заключенными в Комсомольск-на-Амуре. «По обе стороны дороги замелькали колонны лагерей с их караульными вышками и поселки из новеньких пряничных домиков, построенных по одному образцу. Царство БАМа встречало нас, своих новых поселенцев. Поезд остановился, загрохотали засовы, и мы вышли из своих убежищ в этот новый мир, залитый солнцем, закованный в пятидесятиградусный холод, окруженный видениями тонких, уходящих в самое небо дальневосточных берез». Это художественно-красочное, многосмысленное, особым ритмическим образом организованное описание — по сути образец той новой, «лагерной» прозы, которая хлынула на рубеже 1980–1990-х годов на страницы журналов.

«История моего заключения» Заболоцкого выглядит вполне законченным произведением, хотя, по предположению его сына, очерк должен быть продолжен «описанием жизни в лагерях». Подсобным материалом для осуществления этого замысла могли быть выписки поэта из его тюремных и лагерных писем к жене, опубликованные после его смерти. Но лагерной художественной прозы на основе «Ста писем 1938–1944 года» у Заболоцкого не получилось.

Все-таки письма эти имеют явный семейно-бытовой уклон, слишком личный характер. Обобщенных суждений о жизни лагерников, драматических сцен и описаний наподобие имеющихся в «Истории моего заключения» в эпистолярном цикле, подготовленном Заболоцким, нет. Наболевшего, как признается он в письме от 28 сентября 1940 года, «мысль моя с робостью и болью старается не касаться...». Литературной работой в свои дальневосточные и сибирские годы Заболоцкий не имел возможности заниматься, а когда думал о возвращении к ней, то намечал следующее: «Если бы я мог теперь писать, я бы стал писать о природе. Чем старше я становлюсь, тем ближе мне делается природа. И теперь она стоит передо мной, как огромная тема...». Частичным воплощением подобного замысла явились «Картины Дальнего Востока», вошедшие в письмо от 21 апреля 1944 года с Алтая, — нечто вроде красочного этнографического очерка. Как и письма, этот очерк может служить лишь комментарием к ряду стихотворений Заболоцкого о людях и природе дальневосточного края после возвращения поэта в литературу — стихотворений, которые принято связывать с лагерной биографией автора.

Это «Творцы дорог» (1947), «В тайге» (1947), «Возвращение с работы» (1954) и заслуживающий отдельного разговора прямой отклик поэта на лагерную тему — «Где-то в поле возле Магадана» (1956). Оценка первых трех стихотворений в критике и научной литературе о Заболоцком в общем-то единодушная. «Героика труда», «Труд с большой буквы», «пафос коллективности» (А. Македонов), «гимн социалистическому труду» (С. Чиковани), «слияние авторского „я“ с народом», романтическое осмысление темы диктует поэту и соответствующий высокий стиль. Пышность, величественность, тяжеловесная монументальность, бросающиеся в глаза, прощались в 1960-е годы покойному уже поэту за актуальность темы для первых послевоенных лет, когда героизированное искусство признавалось официозной эстетикой единственно нужным, первостепенным. Тоньше других прочитал эти стихи А. Турков, зорко усмотревший в «Творцах дорог» некую тайнопись — «ноту духовного освобождения и едва ли не пророчество о неминуемом крахе тяготеющих над героями сил:

Так под напором сказочных гигантов.
Работающих тысячами рук.
Из недр вселенной ад поднялся Дантов
И, грохнув наземь, раскололся вдруг.
При свете солнца раскололись страхи,
Исчезли толпы духов и теней.

Подробно проанализировал критик стихотворение «В тайге» и в нем обнаружил — за монументально-исполинским образом кедра — «усталость», «духовное одиночество», от него страдает лесоруб, неназванный зек. Удивительно, но о стихотворении «Где-то в поле возле Магадана» критика 1960-х годов говорила как-то нехотя и порой весьма приблизительно. А. Македонов отметил в нем только «элементы сентиментальности» (как и в «Смерти врача»), А. Турков увидел в нем как бы самоубийство зеков. «Два старика, которые предпочли смерть лагерной маете...». Разве только К. Шилова правомерно поставила его в ряд новой, лагерной литературы: «Стихотворение «Где-то в поле возле Магадана» — произведение той же горькой и суровой правды, которая так ударила по сердцам в повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Фабулы самоубийства у Заболоцкого этот исследователь не находит, в чем, на наш взгляд, совершенно прав: «„Два несчастных русских старика“, вспоминающие о родимых хатах, даны поэтом в час, когда они уже изнемогли от страданий. Их сломили усталость, жизнь в соседстве с бандитами „шайки воровской“. Чуждые, „проникновенного огня“ природы, они уже не сопротивляются холоду, и только в предсмертном сознании их возникает мысль о свободе...» Еще ранее, в 1963 году, сразу после первой публикации этого стихотворения в московском «Дне поэзии» (1962), о нем развернулась бурная полемика в магаданской печати. Сейчас нельзя без сожаления читать «ответ» Заболоцкому местного стихотворца Петра Нефедова под названием «Созвездья Магадана», опубликованный в газете «Магаданская правда» (2 февраля 1963 г.). Спор с Заболоцким, одним из первооткрывателей лагерной темы, велся на таком уровне: «Нет, неправда! Не одни созвездья им светили в их последний час...». И далее, в качестве «показанья очевидца», следовал душещипательный рассказ о том, как конвоир проливает слезу над умирающим зеком, упавшим в ходе движения колонны. И конечно, справедливо оценивает эти стихи П. Нефедова А. Сандлер в своей поэтической реплике: «И звучит насмешкой и кощунством конвоир с пролитою слезой». Магаданскому журналисту А. Сандлеру стихотворение Заболоцкого тем не менее тоже не понравилось. Он упрекает его автора, не бывавшего в Магадане, в фактических неточностях. В самом деле, что это за «наряды в город за мукой», в один из которых направляют героев стихотворения на «розвальнях» и, главное, без конвоя? О таких вольготных командировках зеков бывшие лагерники что-то не пишут. Однако несогласие А. Сандлера с поэтом по поводу «контингента» («Стариков из „хат“, — спорит он, — на Колыму тогда почти не привозили») слишком буквалистское. Вряд ли можно толковать лагерное стихотворение Заболоцкого как свидетельство очевидца, прибегая к такой аргументации: «Нельзя писать стихи о „поле возле Магадана“, не побывав здесь самому». Да, Николай Заболоцкий не бывал в колымских лагерях, как А. Алдан-Семенов или А. Жигулин. Но был в другом, в Востлаге, на том же Дальнем Востоке. Поэтому имел право писать о трагизме лагерного бытия, взяв Магадан как обобщающий символ (последнее отмечает, кстати, и сам А. Сандлер). Разве можно усомниться в художественной достоверности строк Заболоцкого о свободе, которую несчастные узники Колымы получали чаще всего в придачу к смерти?

Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, встав над головой.

И не о том ли же повествует А. Жигулин в своей книге «Черные камни», фиксируя как добросовестный летописец «сталинской Колымы» устрашающие подробности смертей заключенных в лечебной зоне и обряда похорон: «Равнодушный вахтер сверял номер личного дела с номером уже готовой таблички, трижды прокалывал покойнику грудь специальной стальной пикой, втыкал ее в грязно-гнойный снег возле вахты и выпускал умершего на волю». Главу «Кладбище в Бутугычаге» Жигулин заканчивает своим стихотворением 1961 года, в концовке которого есть очевидная перекличка со «звездами, символами свободы» Заболоцкого:

Спускалась ночь на снег погоста,
На склад гранитного бугра
И тихо зажигала звезды
Там,
Где чернели
Номера...

Известно, как часто в стихах Заболоцкого, особенно в послевоенных, встречается слово «душа» и какое для поэта это емкое понятие. В стихотворении «Где-то в поле возле Магадана» о гибнущих заключенных сказано: «Вся душа у них перегорела / Вдалеке от близких и родных...». Истоки этих строк о «несчастных русских стариках», уставших от лагерной жизни, можно усмотреть в горьком признании автора из его письма родным от 6 декабря 1940 года с Дальнего Востока: «Может быть, мы и будем вместе, и отдохнем, и детей вырастим, но душа моя так незаслуженно, так ужасно ужалена на веки веков». Лагерные испытания привели Заболоцкого к мироотношению, лапидарно выраженному в письме уже с Алтая от 18 февраля 1944 года: «...живая человеческая душа теперь осталась единственно ценной». И не о том ли идет речь в одном из поздних его стихотворений «Казбек» (1957) — стихотворении-аллегории, противопоставившем ежедневное выживание народа гнету верховной власти:

У ног ледяного Казбека,
Справляя людские дела,
Живая душа человека
Страдала, дышала, жила.

Один только «дух, полный разума и воли», но «лишенный сердца и души» («Противостояние Марса») гораздо меньше значил для Заболоцкого в последние десятилетия его творческой жизни, чем до его тюремно-лагерной «одиссеи фантастических переживаний».

Юрий ИВАНОВ


ИСТОЧНИКИ

  1. Заболоцкий Никита. Письма Н. А. Заболоцкого 1938–1944 годов // Знамя. 1989.
  2. Заболоцкий Н. А. История моего заключения // Огонек. 1991.
  3. Шаламов В. Колымские рассказы. СПб.
  4. Турков А. Николай Заболоцкий. М., 1966.
  5. Жигулин А. В. Черные камни. М., 1989.

Николай Заболоцкий

Где-то в поле возле Магадана,
Посреди окрестностей и бед,
В испареньях мерзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их луженых глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах –
Два несчастных русских старика
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их.
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звезды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь ее проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мерзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела...
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.

1956 г.
Впервые опубликовано
в «Дне поэзии» в 1962 г.


Иосиф Бродский о Николае Заболоцком

«Вообще Заболоцкий – фигура недооцененная. Это гениальный поэт...

Я думаю, что самые потрясающие русские стихи о лагерях, о лагерном опыте принадлежат перу Заболоцкого. А именно «Где-то в поле возле Магадана»... Там есть строчка, которая побивает все, что можно в связи с этой темой представить. Это очень простая фраза: «Вот они и шли в своих бушлатах – два несчастных русских старика». Это потрясающие слова...»

Из книги С. Волкова «Диалоги с Иосифом Бродским». Москва, 1998, с.153