Колымский букет

Леонид Вегенер...Вы вообще странные люди. Я имею в виду ваше поколение. Считаете, что если человека арестовали, то непременно на его совести что-то должно было быть, пусть даже малозначительное, но хоть что-то. А трагедия страны заключалась в том, что людей сажали и убивали ни за что — по разнарядке сверху.

...К нам на Лубянку привезли молодого парня лет двадцати. Жена попросила его сходить в магазин за продуктами. Жили они на горе в арбатском переулке, где находилось одно иностранное посольство. Возвращаясь домой, он по дороге уронил размокший сверток с мясом. Ну и что? Никто от таких случайностей не застрахован. Поднял этот кусок мяса и пошел дальше. Так не успел он войти в дом, как за ним явились. На допросе спрашивают: «Вы проходили по такой-то улице?» — «Да, проходил». — «Мясо роняли на тротуар?» — «Ронял». — «Все ясно. Шпионаж! Вы подавали условный знак посольству на противоположной стороне улицы».

С нами сидел и 16-летний школьник. Ему предъявили обвинение ни больше ни меньше как в попытке покушения на Ежова. И это только потому, что он на улице рассматривал легковой автомобиль невиданной марки, принадлежавший, как оказалось, наркому внутренних дел. Вот такие были формальные поводы для арестов.

Мне в протоколе записали, что я проник на Тушинский аэродром со шпионской целью. Следователь был большой импровизатор и «лепил» дело прямо при мне. Он рассуждал вслух, насколько я помню, примерно так: «Я понимаю, если бы это был военный аэродром, то ты бы туда вообще не попал, потому что там охрана. А на Тушинский — вход свободный. Ну как бы ты там мог навредить? Может, сфотографировать его хотел или на план посадить?» Ничего правдоподобного не придумав, он начал разрабатывать версию моей причастности к шпионажу, так сказать, с другого конца. Назвал мне фамилии нескольких уже арестованных людей и спросил, знаю ли я кого-нибудь из них. Был такой Бархаш, руководивший «Обществом пролетарского туризма», большой приятель Крыленко. Я в то время увлекался альпинизмом, уже после моего ареста вышла книга коллектива авторов «Перевалы Центрального Кавказа», к которой я делал несколько топографических планов. Поэтому, естественно, я и знал Бархаша. «Вот он тебя и завербовал! — обрадовался следователь. — Он тебе и предложил „работу“ на Тушинском аэродроме». Причем, когда я рассказывал об этом «Обществе пролетарского туризма», он тихо и почти умоляюще предупредил меня: «Только не называй людей, которые еще не арестованы». То есть я должен был говорить только о тех лицах, которых назвал он. Я понял, что они уже захлебываются от этой истерии бессмысленных арестов.

Когда этот идиотский протокол был составлен и мы остались одни, я спросил его между делом: «Вы давно работаете в органах?» Он ответил: «Да нет. Месяца полтора». «А до этого?» — «Я работал в кооперации. Сюда попал по комсомольской мобилизации». То есть ни образования юридического, ни опыта практического, какие-то краткосрочные курсы. Потом я его спросил: «Ну хорошо, есть у вас этот протокол, участь моя решена. Скажите, зачем вам это нужно?» Он откинулся на стул и посмотрел на меня усталыми грустными глазами: «Что я, профессор что ли?» Они и сами толком ничего не знали. Им приказывали: «Оформи!» Они и «оформляли», не задумываясь, зачем и для чего. Неудивительно, что многие из них потом разделили участь своих жертв.

Поздней осенью тридцать восьмого «Джурма» доставила нас в бухту Нагаева. Уже снег выпал. Из бухты этапом в тайгу. На речку Контрандья. Нам это название сразу чрезвычайно понравилось — «Контра!». Никакого прииска и никаких домов там не было.

Все делали сами. Рубили лес, ставили палатки. Охраны тоже никакой не было. Практически всем заправляли уголовники. Начальник лагеря появлялся крайне редко, мы его почти не видели. Зима была ужасной. Голод, мороз. Совершенно непосильный труд, дикие нормы. Если норма не выполнялась, еду не давали или сокращали до минимума. Ну и началось просто всеобщее вымирание. Кончилось дело тем, что в марте следующего года наш участок закрыли как нерентабельный. Осталась лишь огромная яма с трупами, заваленная сверху дресвой. Остатки доходяг посадили на машины и отправили в Магадан, на 23-й километр, так называемую «инвалидку». Там я познакомился с Шухаевым, Махлисом, Лузаном. Потом эту группу художников взяли в Магадан на оформление нового здания театра. Когда наша работа была окончена, я в течение года работал художником по линии Политуправления.

Однажды в лагере я заболел тяжелым воспалением легких. И когда, едва оправившись от болезни, вышел из лагерного лазарета совершенно истрепанный и полуживой, Гридасова устроила мне командировку на 23-й километр, своего рода «санаторий» для заключенных, и дала соответствующие указания, чтобы меня не трогали ни для каких работ и кормили досыта. «Возьмите краски и пишите только этюды», — напутствовала она.

На «инвалидке» у меня, между прочим, был такой эпизод. Я приволок с сопок букет рододендронов. Он простоял в вазе с неделю, и тут мне пришло в голову написать с него натюрморт. Пишу себе, и чувствую, сзади кто-то стоит. Оборачиваюсь и вижу энкавэдэшника с точеной физиономией, немножечко похожего на Берию. Продолжаю работать. «Я не мешаю вам?». Отвечаю: «Нет». Хотя это, конечно, мешает. Через несколько дней он появился опять: «Я хотел бы посмотреть. Не помешаю?» — «Смотрите». — «Мне нравится, как вы работаете». Он помолчал немного, потом говорит: «А вы не могли бы выполнить мою просьбу? Написать для меня такой же натюрморт?» — «Отчего ж, напишу. А может быть, вам этот подойдет? Цветы, правда, немного завяли». — «Ничего, это как раз и интересно». — «Чем же вам интересен сникший букет?» Он усмехнулся: «Это настоящий колымский букет». — «В каком смысле, настоящий? Я его действительно принес из тайги». — «Нет, дело не в этом. Как бы вам объяснить? Такое впечатление, что его будто ударили по голове». Я обалдел от такой ассоциации. «Когда я смогу забрать его?» — «Заходите через неделю». Ровно через неделю он появился.

Долго изучал. Натюрморт ему понравился. «Я вам очень благодарен. Завтра подошлю своего солдата, и вы ему отдайте эту вещь». Действительно на следующий день пришел солдат с огромным пакетом — от такого-то — и забрал натюрморт. Чего только не было в этом пакете: белый хлеб, тушенка, конфеты, копченая рыба, сгущенка. Птичьего молока только не было.

Кстати, вот такое совпадение. Во время последнего визита моего благодетеля у меня в мастерской находилась некая Хана Орлова. Она работала геологом у Цареградского, а потом вдруг «загремела». Тогда многие из вольнонаемных становились заключенными. Она частенько заходила ко мне, читала, разговаривала. И вдруг увидела этого энкавэдэшника. Прямо так и впилась своими черными глазищами. Когда он ушел, я спросил у нее: «Почему ты так пристально на него смотрела?». «Так это ж мой следователь», — ответила она. «Ну и что?» — «Так он же меня выпустил. Ему поручили мое дело, и он повел его таким образом, что спас меня». Так что в их среде тоже были самые разные, неожиданные люди.

Первое время директора в Магаданском театре менялись довольно часто. Об их профессиональной компетентности можно было судить хотя бы по такому факту. Очередным руководителем колымского храма искусств стала супруга одного из начальствующих лиц, этакая гранд-дама необъятных размеров по прозвищу Мадам Гамбург. И вот она осматривала залы и помещения в сопровождении целой свиты во главе с художественным руководителем Георгием Николаевичем Кацманом. Но пояснения давал почему-то театральный завхоз. Мадам Гамбург осталась, в общем, всем довольна, как вдруг в фойе ей попался на глаза один портрет. «Это что еще за художество?!» — ее возмущению не было предела. «Где? Что?» — спрашивают. «А вот эта картина! Кто посмел повесить в театре какого-то пьяного мужика?!» Завхоз наклоняется к Кацману: «Георгий Николаевич, что это за мужик такой?» Кацман отшутился: «Я не в курсе дела». А директриса распалилась не на шутку: «Позор! Немыслимая опухшая физиономия с рачьими глазами. Да еще в больничном халате. Кто это придумал? Снять немедленно! Нечего ему тут висеть!» Георгий Николаевич, деликатнейший человек, подошел к ней поближе и тихо так произнес: «Успокойтесь, пожалуйста. Это, собственно, не пьяный мужик, а композитор Мусоргский. Копия с портрета Репина, сделанная нашим художником Шухаевым» «Мусоргский?! — опешила Мадам Гамбург. — Ну, конечно же, я знаю его. Великий русский композитор. Но неужели нельзя было изобразить его как-то по-человечески, а не в таком неприглядном виде?»

Как-то я получил задание — написать очередной портрет Сталина. Эти портреты «организатора и вдохновителя всех наших побед» мы писали к каждому празднику. Интересно, что когда мне впервые предстояло делать такую работу, в Политуправлении долго решали, можно ли доверить заключенному писать портрет великого вождя. Решили, что можно. В этот раз у меня возникла идея изобразить Сталина в полный рост у географической карты. Взял я кисти и принялся за работу. И помню, когда писал эту вещь, ко мне подошел Шухаев. Долго-долго смотрел и потом изрек: «Ну, Леонид Викторович, это у вас не пройдет». — «Почему не пройдет, Василий Иванович?» — «Это у вас слишком реалистично».

Когда я закончил портрет, первым его увидел наш новый директор театра Венгржинский, чрезвычайно интересный человек. Он все ходил вокруг портрета, изучал с разных точек, крутил свои усы и наконец сказал: «Мне нравится!» Я поинтересовался: «Николай Федорович, а может, это слишком реалистично?» — «Нет, почему же. По-моему, нет». Через день в мастерскую нагрянул Сидоров — начальник Политуправления Колымы, холеный такой, красивый, похожий на екатерининского вельможу. Я как раз обедал. Прибегают ко мне: «Иди, там Сидоров пришел, требует тебя». — «Какой Сидоров?» — «Иди-иди, узнаешь». Прихожу в мастерскую. Генерал рассматривает портрет Сталина, прислоненный к стене. «Это вы писали?» — «Да, я». «Интересно, интересно. Очень хорошо. Понимаете, в чем дело? Я ведь этого человека много раз видел вблизи. Он действительно такой. Очень похож». И пошло. Сидоров сообщил о портрете Никишову и Гридасовой. В общем, портрет забрали в кабинет начальника Дальстроя. Я потом Шухаеву сказал: «Василий Иванович, это оказалось не слишком реалистично».

Специально к открытию художественной выставки Шухаеву тоже поручили написать портрет Сталина. Он сделал поясную копию, кажется, с портрета Герасимова. На открытие выставки пожаловал сам Никишов. Первым делом направился к портрету. Смотрел, смотрел, и вдруг говорит: «Что за безобразие!» — «В чем вы усматриваете безобразие?» — спрашивает кто-то из художников. «Да как же вы посмели изобразить Иосифа Виссарионовича с грязным воротничком?» — «Почему с грязным?» — «Смотрите, вот с этой стороны грязный воротничок». — «Это не грязь, тут боковой свет, это тень» — «Никаких теней! Грязный воротник и все!» Никишов пришел просто в ярость. Последовал приказ: портрет немедленно снять, художника посадить в карцер. Шухаев в это время, ничего не подозревая, пил чай у себя в лагере. Прибегает вохровец: «Собирайся» — «Куда?» — «В карцер пойдешь» — «За что?» — «Не знаю, приказ такой».

Дальше продолжение вообще смешное было. На этой же выставке экспонировалась и моя работа «Сталин и Жуков на фронте под Москвой». Здесь Никишов грязных воротничков не нашел. Заметил только, что шубу у Сталина надо было сделать светлее. А поскольку лагерное начальство переполошилось, когда он ополчился на Шухаева, то на всякий случай решили и Вегенера посадить в карцер — он тоже Сталина рисовал. Ночью меня поднимают, говорят, чтоб оделся теплее, и выводят из барака. А карцер — это железный ящик недалеко от вахты, в котором можно было только сидеть. А сидеть нужно сутки. Там жуткий холод, на полу немного соломы и все. Открывают ящик и толкают меня: «Заходи». Лезу внутрь и головой упираюсь во что-то теплое. А это Шухаев. Он уже привык к темноте и спрашивает: «Леонид Викторович, а вы-то как сюда попали?» Я говорю: «А вы?» — «Ну, я-то попал сюда нормально». — «А я понятия не имею. Наверное, за компанию».

Утром Гридасова втайне от мужа дала приказ выпустить нас.

Однажды в театр приезжает наш главный хозяйственник генерал Рабинович. Собирает нас и сообщает, что для выполнения особого заказа создается специальная группа из художников, резчиков по кости и других умельцев, близких к искусству. Предстоит изготовить большую резную шкатулку из моржового клыка, золота и драгоценных камней. «Что за шкатулка? Для чего?» — «Узнаете после». В лагере нам отвели место под мастерскую. Мне поручили создать эскиз этой шкатулки, общее решение и с проработкой деталей.

Работу курировал сам Рабинович. Он постоянно наведывался в лагерь и, как правило, всегда привозил всякие вкусные вещи: сухую колбасу, сгущенное молоко, соленую кету. Так что, пока мы трудились над заказом, жили как у Христа за пазухой. Однажды он открыл нам секрет: шкатулка предназначалась в подарок Сталину от высшего командования Колымы.

Что же представляла собой сия шкатулка? В смысле оформления это была мешанина — сложнейшее решение колымской специфики: драги, промприборы, бульдозеры и прочее. А внутри этой шкатулки помещалась золотая пластина с выгравированной картой Колымы.

Через два месяца мы закончили работу. Приехал Рабинович, долго вертел это произведение искусства и потом сказал: «Не пойдет. Надоели все эти винтики, гайки, техника. Давайте-ка сделаем лучше природу Колымы: олени, моржи, собачьи упряжки. Это будет экзотичнее. А сбоку золотой каллиграфической вязью слова: «Дорогому и любимому товарищу Сталину от...» — и мы еще три месяца возились с этой шкатулкой.

Колоритной фигурой был Николай Федорович Венгржинский, проработавший в театре до конца 50-х годов. Войну он начал в истребительных отрядах СМЕРШа, после ранения завербовался на Колыму. Мы знали, что это грозный человек, но он никогда не повышал голоса, наоборот: в гневе становился еще более сдержанным. Он было невероятно похож на Лермонтова, и портрет поэта, висевший среди прочих в фойе театра, я писал именно с него.

Интересно, как он появился. В театре на третьем этаже был репетиционный зал. Вошел Венгржинский. Смотрит — работает оркестр. Тихо присев в уголке, сидит, слушает. В перерыве подошел к музыкантам, поздоровался. Начинает рассматривать инструменты. «Это что?» — спрашивает. «Скрипка». — «Понятно. А это?» — «Виолончель». — «Ага. А это?» — «Флейта». — «А как с ней надо обращаться?» Ему показывают. Он берет флейту, покрутил в руках, дунул в нее — какой-то нелепый звук. А потом вдруг взял и заиграл! Наступила мертвая тишина. Он улыбнулся и говорит: «Вот и познакомились. Я ваш новый директор. А до войны я играл в оркестре на флейте».

В театре одно время была еще одна весьма примечательная личность — Гертруда Фридриховна Рихтер. Только что освободилась из лагеря. В театре ведь работали и вольнонаемные, и заключенные. Утром мы под конвоем шли через весь город в театр, причем впереди всегда очень смешно вышагивал Шухаев. На вахте нас сдавали, а вечером конвой снова уводил в лагерь. Гертруда Фридриховна устроилась к нам уборщицей. Парадокс, но по всем вопросам истории, мировой литературы, довоенного коммунистического движения шли за консультацией именно к ней. И Кацман, и Варпаховский, и другие постановщики. Она смеялась: «Опять пришли спрашивать, а мне еще полы подметать надо». Она происходила из сугубо буржуазной немецкой семьи, но это не помешало ей стать коммунистом и быть секретарем у немецких пролетарских писателей. Тельман шутя называл ее «Майн Луначарский». Когда в Германии произошел фашистский переворот, она ушла в подполье, а потом вместе с мужем Хансом Понтером эмигрировала в Россию. И на Колыму они попали вместе с ним. Он был крупным философом-публицистом и умер в лагере.

В театре не обходилось без курьезов. В спектакле Варпаховского «Похищение Елены» была такая мизансцена. Когда врывались полицейские, чтобы схватить похитителя при передаче денег, актер Розенштраух (он же мхатовец Юрий Кольцов) цеплялся руками за веревку, и его поднимали вверх — он как бы улетал в трубу. Один раз веревку опустили, а поднять его не смогли. Что-то заело. Подняли всего метра на полтора. Бедные полицейские бегают вокруг него и кричат: «Ушел, ушел!» А его ноги болтаются на уровне их голов.

Между прочим, Розенштраух все время надеялся на досрочное освобождение. Он мне показывал письма, которые получал от знаменитого мхатовского актера Василия Ивановича Качалова. Качалов, по-видимому, хлопотал за него в Москве, а потом обращался непосредственно к Никишову. В одном письме была такая фраза: «Я три раза написал Никишову и ни разу не получил никакого ответа».

Еще один нюанс из той жизни. Я знал музыканта, которому разрешили отбывать срок со своей скрипкой. Однажды он сбежал из лагеря, его искали с собаками, не нашли и посчитали погибшим. А он несколько лет провел в тайге. Что такое колымская тайга, надеюсь, объяснять не надо: летом — полчища комаров и мошки, прорва хищного зверья, зимой — лютые морозы, ниже пятидесяти. Ночевал и питался в охотничьих избушках. Откуда-то он знал их месторасположение. Через три года нервы у него не выдержали, и он добровольно сдался охране на каком-то прииске. Его привезли в Магадан показать Никишову. «Как ты умудрился прожить столько времени в лесу? — спросил владыка Колымы. — Ведь мы считали тебя мертвым». Скрипач рассказал. Никишов смилостивился. «По идее я должен добавить тебе за побег еще десять лет, но ладно — иди в лагерь и досиживай свой срок».

Вообще Никишову, как и его супруге, Гридасовой, были свойственны приступы милосердия. Помню, во время очередного вояжа по приискам он со своей свитой переправлялся через Колыму. Во время переправы плот перевернулся. Свита успела выбраться на сушу, а Никишов начал тонуть — он был очень грузный. Его спасли двое заключенных, бросившихся в ледяную воду. Когда генерала вытащили на берег, он произнес: «Считайте себя вольными». И он их освободил. На фоне колымского рабства и массовых расстрелов такие поступки создавали у определенной части заключенных иллюзии «доброго начальства». А там и легенды складывались...

Леонид ВЕГЕНЕР
Подготовлено к публикации Н. С. Позиной


* Вегенер Л. В. Воспоминания // Воля: Журн. узников тоталит. систем. — 2002. — № 8–9. — С. 183–192: портр. С. 183–192.


Вегенер Леонид Винфридович (1908–1991,) театральный художник. Родился в Москве. Работал во Всероссийском союзе кооперативных товариществ работников изобразительного искусства (Всекохудожник). Арестован «по подозрению в шпионаже» в марте 1938 года и осужден через несколько месяцев (особое совещание при НКВД — осуждение по ст. 58, п. 10, 11 на 8 лет ИТЛ с правом переписки, а после конца срока — спецпоселение с ежемесячной явкой и отметкой в спецкомендатуре НКВД Магадана). Отбывал заключение на прииске Контрандья (ныне Сусуманский район Магаданской области), в инвалидном лагере на 23-м километре Колымской трассы.

Освобожден в сентябре 1946 года. С этого времени и до конца 1958 года являлся художником, а затем главным художником Магаданского музыкально-драматического театра. Автор сценографии к спектаклям «Взаимная любовь» И. Рубинштейна, «Похищение Елены» А. Вернейля (совместно с А. Карпенко), «Отцы» Ж. Летраца, «Полководец Суворов» И. Бехтерева и А. Разумовского (совместно с В. Шухаевым), «Женитьба» Н. Гоголя и др. Вместе с В. Шухаевым оформлял декорации к единственной в истории магаданского театра опере «Травиата» Д. Верди.

Реабилитирован в 1955 году. В конце 1950-х уехал из Магадана. Оформлял спектакли в театрах Симферополя, Костромы, Оренбурга. В качестве сценографа работал над несколькими постановками режиссера Л. Варпаховского на сцене Малого театра, театра имени Моссовета и др.