Взываю к Тебе, Господи…

Колыма. Гиблое место, символ несвободы. Одна на всех. И для каждого — своя. Небольшие фрагменты из книги «Из глубины взываю...» позволяют увидеть Колыму Георгия Вагнера.

Прииск Мальдяк был только недавно основан (что значит слово Мальдяк, я так и не узнал, да и не было никакого интереса узнавать), и тайга еще не успела пойти на дрова. На довольно большой площади были разбиты в шашечном порядке длинные брезентовые палатки с одним входом на продольной стороне. Изнутри стены палаток были «утеплены» большими листами фанеры, но между фанерой и брезентом никакого утепляющего слоя, например, торфа, не было. Тепло поддерживалось двумя железными печами из бочек от горючего (справа и слева от входа), огонь в которых нужно было поддерживать непрестанно. Отсюда — острая проблема заготовки дров. Каждый человек, идя с работы, обязан был принести древесины, чем больше, тем лучше. Наблюдение за топкой печей возлагалось на дневальных. В дневальные, конечно, тут же устроились «бытовики». Они же должны были получать и раздавать пайки хлеба. Низовая лагерная администрация — УРБ (Учетно-распределительное бюро), КВЧ (Культурно-воспитательная часть), нарядчики, нормировщики, ротные и т. п. — жили в таких же, но более утепленных палатках. Начальник прииска, начальник лагерного пункта, маркшейдерское и геологическое бюро, баня находились в бревенчатых зданиях. Так же и ВОХР (военизированная охрана). Проволока вокруг лагерного пункта была, но не она «охраняла» нас, а охранники на деревянных вышках (их звали «грачами»). [...]

Утром работа начиналась, когда черное небо еще было усеяно яркими звездами. Нас отрядами выводили к вахте, пересчитывали и отправляли на свои рабочие места. Нашей бригаде сначала было поручено прокопать вокруг лагерного пункта (лагпункта, или просто ЛП) обводную канаву, которая могла бы преградить доступ в ЛП весенних вод. Вооруженные кайлами (кирками) и железными лопатами, мы были расставлены по трассе канавы, и я первый раз в жизни вонзил кайло в мерзлую колымскую землю.

Удивительно, что даже на этой работе я еще мог замечать окружающую таежную красоту. Как и на сенокосе, это в какой-то степени облегчало душу, отвлекало от сознания нашей заброшенности на край света, откуда, может быть, не было суждено вернуться... Но впереди было другое. [...]

Не помню, как это произошло, но о том, что я художник, и, следовательно, владею чертежным умением, стало известно одному из моих коллег «по этапу», который уже работал в геологическом бюро. Он рекомендовал меня геологам. Начальник геологического бюро, интеллигентный добрый человек (вольнонаемный, конечно), участливо встретил меня и поручил копировать на кальку планы прииска. Я почему-то должен был работать ночью. Вместе с коллегой мы уютно устраивались в бревенчатом доме, топили печь, и работа спорилась. Конечно, после тяжелого физического напряжения с кайлом, руки мои не сразу приобрели твердость, но, видимо, качество моих калек удовлетворяло геологов. У нас завязались добрые отношения. Они даже подкармливали меня. Для меня это были боги. И надо же случиться такому, что я, неблагодарный, не запомнил их фамилии! Это — тяжкий мой грех... Есть, правда, слабая надежда на то, что, прочитав мои воспоминания, кто-нибудь из геологов-богов Мальдяка подаст весть о себе. Это сняло бы тяжкий грех с моей души.

Днем я уходил в свою палатку спать. И тут надо мной разразилась гроза. Ротный, увидев, что я не на «общих работах», пришел в злобный раж, обозвал меня последними словами, и на следующее утро я очутился снова на «общих работах», причем в штрафной бригаде. [...]

Как штрафники, мы получали по 400 г хлеба вместо 700, 800 и 900.Обеды и ужины были слабые. На первое — овсяный суп с соленой кетой, на второе — две-три ложки какой-либо каши. Чай был похож на коричневатую бурду. Хлеб хранился в холодном складе, и нам приходилось распиливать буханки двуручной пилой.

Наступили тяжелые морозы, до 40 градусов мы еще работали. Сейчас я не смогу даже объяснить, как я выдерживал 40 градусов при 14—16-часовом рабочем дне на открытом воздухе, т. е. не в штольне, а в забое. При 40 градусах выдыхаемый воздух образует струю пара, шуршащую, как при чистке котлов локомотива. Какое-то время эта струя не исчезает, а как бы стоит в воздухе. Страшно. Весь организм напряжен до предела в усилиях не поддаться ослабе. Стоит только воле ослабнуть, как страшный холод охватывает все тело, возникает желание бросить все и... Трудно сказать, что следует за этим «и». Спрятаться в тихом месте? Негде. Кроме того — кругом вооруженный конвой. Конвоиры в теплых тулупах, им мороз не страшен. Таким образом, спасение только в движении, в отчаянном сопротивлении морозу. От выдержки и силы воли зависит: кончится эта борьба победой или поражением. [...]

Прииск Мальдяк, видимо, не справлялся с планом. Рабочий день был увеличен до 16 часов. Это касалось и ночной смены. Помню, как уже утром мы все еще содержались под конвоем в забое, хотя никто уже не работал, все сидели где кто мог. Тут я впервые наблюдал северное сияние. Со всех краев горизонта снизу вверх устремлялись световые всполохи, а в зените небесного купола образовывалась какая-то круговерть. Я еще был способен залюбоваться этим невиданным зрелищем. Но чувства медленно тупели. Начиналась борьба за жизнь.

Давал знать о себе голод. По тяжелым земляным работам питания явно не хватало. Я тогда удивлялся: неужели Дальстрою было выгодно экономить на дешевой еде, когда мы добывали золото? Ведь это золото доставалось задаром! При достаточном питании его добычу можно было резко увеличить. Действовал, однако, примитивный «принцип»: «зэков» надо кормить плохо, чтобы они чувствовали наказание... Я уже начал терять чувство мужского достоинства и не гнушался подбирать кухонные отбросы на лагерной помойке, благо в замершем виде они не грозили никакой заразой. Но от этого только больше распухали ноги... [...]

В зимней тайге было очень красиво. Мы разжигали костер и поочередно грелись. При взгляде на полыхающий огонь возникало какое-то безумное отупение, вероятно, так смотрят на огонь звери. Это сравнение со зверем возникло у меня тогда, в мальдякской тайге, на заготовке дров. Удивительно, как я сохранил это ощущение в течение чуть ли не 50 лет! Да, мы были тогда если не звери, то полузвери... [...]

Наступил момент, и наш злосчастный Мальдяк радиофицировали. На одном из «наших» столбов прикрепили круглый черный репродуктор. И первое, что я услышал, был романс Бородина «Для берегов отчизны дальней». Пел Козловский. Я не был поклонником его нежного голоса, но после рязанской тюрьмы и всего, что за ней последовало, пение потрясло меня, и я впервые не удержался от слез... Заплакал я не от своей участи, нет, а от поразившего меня контраста между тайгой, лагерем и красотой музыки. Неужели Красота и Смерть могут быть совместимы? Однако я не могу сказать про этот случай, что не выдержал испытания на мужественность. Слезы свидетельствовали о наличии эмоций. Эмоции сохранились, несмотря на все происшедшее.

Хочу добавить, что мои попытки предложить администрации свои услуги в качестве художника были отклонены. Художник на прииске очень нужен. Нужно писать лозунги, оформлять стенгазеты, рисовать карикатуры на отказников и пр. (не говоря уже о работе в клубе). Я познакомился с работниками КВЧ (культурно-воспитательной части), они были не против, но начальство не разрешило взять меня. Надо мной, как дамоклов меч, висела литерная КРД. [...]

Топография Нижнего Хатыннаха очень напоминала Мальдяк. Но все здесь было капитально. Капитальная кухня со столовой, здание клуба, здание амбулатории. Вне проволочной ограды, на склоне пологой сопки разместились бревенчатые здания для вольнонаемных (начальник ЛП, геологическая и маркшейдерская службы) и для военизированной охраны. Вне зоны была баня. [...]

Однажды я, вероятно поэтому, был освобожден от «общих работ», и мне было поручено подмести территорию лагеря перед бараками. Размахиваю я ряд за рядом метлой, размахиваю бездумно — это хороший способ оградить психику от травмирования. Вижу — идет староста лагеря (обычно он назначался из людей с какой-либо гражданской статьей: злоупотребление служебным положением, растрата или что-либо в этом роде). Староста Иван Иванович смотрит на меня и спрашивает: «Небось, стыдно подметать-то?» «Нисколько», — отвечаю я.

Иван Иванович: Кем был-то на воле?

Я быстро соображаю, что понятие «музейный работник» ничего ему не скажет, а вот «художник» — другое дело. Ответил: «Художником».

Иван Иванович: Верно? И что же, ты сможешь срисовать меня?

Я: Конечно, смогу, если в тюрьме не разучился. Надо попробовать.

Иван Иванович: Ну, вот что. Дометай и приходи ко мне в мою контору.

Я: Разживитесь бумагой, если можно — слоновой.

На том мы расстались.

Явившись к нему, я усадил его и начал рисовать, для начала в профиль. Портрет вышел не очень профессиональный, но сравнительно похожий. Староста был доволен и дал мне краюху черного хлеба. Далее у нас состоялся такой разговор.

Иван Иванович: Ты можешь сделать красивую арку при входе на территорию ЛП?

Я: Почему бы не сделать, нужна фанера, пилка, краски.

Иван Иванович: Завтра на «общие работы» не пойдешь. Скажешь, что оставлен старостой. [...]

Наутро я пришел в КВЧ, которая занимала три комнаты за сценой бывшего клуба. Тут же на сцене стоял большой стол, на котором могла поместиться немалая стенгазета. Валуев познакомил меня с начальником КВЧ, вольнонаемным Владимиром Карловичем Даркевичем, человеком еще молодым, но на вид чрезвычайно серьезным. Мне были даны уже написанные статьи, я составил композицию стенгазеты, нарисовал заголовок, украсил статьи иллюстрациями (акварелями) и вызвал у воспитателей полное удовольствие. Мне было сказано, что в виде исключения, как «литерный» (КРД), остаюсь при КВЧ и освобождаюсь от «общих работ».

Так передо мной блеснул свет. [...]

Я, действительно, работал не покладая рук. Если не оформлял стенгазету, то писал лозунги, рисовал иллюстрации к текстам, сочиненным воспитателями. Лозунги и плакаты были нужны не только для ЛП и его зданий, но и для тех промывательных сооружений, которые растягивались вдоль всего прииска. Для этого мне давались старые простыни или новая бязевая ткань, и я очень скоро овладел техникой сухой кисти. Этой техникой я сделал большой портрет Ежова для центрального лагпункта «Полярный». Он был водружен над Управлением, но вскоре был снят. [...]

На Колыме некуда было совершить побег. Кругом на тысячи километров простиралась мертвая тайга. Но некоторые смельчаки бежали. Обычно их вскоре ловили.

Живя еще в бараке № 1, я был свидетелем поимки трех таких беглецов. Их выпустили в исподнем в «зону» и натравили на них вохровских овчарок. Собаки кидались на беглецов, рвали на них белье, кусали так, что белье было все в крови, парни кричали, кидались на проволочные заграждения. Настоящее возвращение к опричнине! С тех пор у меня родилась антипатия к овчаркам, хотя их «патриотические» заслуги в войне 1941–1945 годов очень велики. [...]

 

21 января 1942 года закончился срок моего пребывания в лагерях. Как говорится в таких случаях — «прозвенел звонок». Я стал со дня на день поджидать официального извещения об освобождении, но его все не было и не было. Время шло, я обратился «по инстанции» и получил обескураживающий ответ. В связи с войной освобождение лиц по таким-то и таким-то статьям и литерам откладывается «до особого распоряжения». Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

Надо, впрочем, сказать, что к выходу «на свободу» я не был готов. Язвы на ноге все расширялись. Я попал в лагерную лечебницу, для которой исполнял разные оформительские работы и поэтому пользовался расположением медицинского персонала. Меня стали подлечивать синим светом, и дело пошло уже на поправку, но тут заведующая больницей сказала мне, что получено извещение о моем освобождении.

Был май. Кругом еще все белело под снегами. Куда мне подаваться? Сказали, что все освобождающиеся направляются на прииск им. Водопьянова, который преобразован в прииск вольнонаемной силы. Это меня устраивало, так как я пребывал на этом прииске со злополучной хатыннахской тюрьмы. Добрейшая заведующая больницей пробовала оттянуть мой выход и получше подлечить ногу. На небольшой срок ей это удалось, но настал момент, когда требование о выводе меня «из зоны» прозвучало категорически, и я, простившись с товарищами, с перевязанной ногой заковылял за вахту, потом на трассу и стал ждать попутной автомашины (грузовой, разумеется).

Шли разные машины: американские «студебекеры» и «даймонды», отечественные грузовики. Много их прошло, не обратив на меня никакого внимания. Я стал уже тревожиться: куда же мне податься с наступлением холодной ночи? Не ковылять же с больной ногой 10–15 километров пешком! Тем более что поднялся чуть ли не ледяной ветер, о котором, хотя он и был ветром свободы, я никак не мог сказать словами Франциска Ассизского: «брат мой, ветер». Какой там брат, когда передо мной вставал призрак замерзания... Отчаявшись, я не знал, что делать, пока один из сердобольных водителей, везший какие-то длинные жерди, не остановился и не сказал: «Залезай, я еду на Водопьянов». Его звали Ершов. Я хорошо запомнил эту фамилию, так как мне пришлось жить с ним одно время и именно с ним, на его машине, я навсегда покидал в 1946 году прииск им. Водопьянова, а вместе с ним и Колыму (это произошло уже в январе 1947 года).

Сидя на дровах, обдуваемый свежим ветром, я вовсе не чувствовал себя счастливым. Радостно, конечно, было, ведь сзади оставалась «зона», овчарки, грубые команды, лагерная баланда, неуютные бараки, а, главное, сознание непринадлежности самому себе. Сзади оставалось убогое обмундирование, нищенское белье, вечное «ты» (эй, ты, Вагнер). Сзади оставался весь этот запроволочный ад, в котором я пробыл пять лет и пять месяцев. И даже обдувавший меня холодный ветер казался последним дыханием ада... Но бездумно-радостно мне все же не было. Как я устроюсь на вольнонаемном прииске? А что если как художник я буду не нужен и придется кайлить мерзлую бетонную землю? Было над чем задуматься. Я ведь уже знал, что в связи с идущей войной выезд с Колымы на «материк» отменен. Нужно было золото, очень много золота, добыча которого держалась не столько на технике, сколько на ручном труде.

Георгий ВАГНЕР

Работы Г. Вагнера хранятся в Рязанском художественном музее, переданы в дар московскому обществу «Мемориал»